Звезда надежды
Шрифт:
В Подгорном Рылеев не сразу принялся за чтение Карамзина, но, начав, уже не мог оторваться.
От первой же фразы, открывающей том: «Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства», от ее сдержанной эпичности повеяло на него дыханием великих бед и горя и спокойствием свидетеля, пережившего (а Карамзин пережил все это в душе своей) такие страшные времена, страшнее которых ничего не может быть, и поэтому уже не страшившегося ничего…
Читая про изощренные пытки, которым Иван Грозный подвергал ни в чем не повинных перед ним подданных — мужчин, женщин, детей, старцев, читая про массовые
Рылеев читал страницу за страницей, с надеждой, что вот дочитает до той, где, наконец, историк скажет: «И переполнилось терпение подданных…» Но не было этих слов: подданные покорно несли свои головы на плаху и даже сами способствовали казням: любимец царя Федор Басманов собственноручно убил по приказу Иоанна своего отца, князь Никита Прозоровский — родного брата; когда царь воеводе Титову ножом отрезал ухо, воевода благодарил Иоанна за милостивое наказание и желал ему царствовать счастливо…
— Проклятая рабская покорность! — восклицал Рылеев. — Неужели в то время не нашлось ни одного человека, который бы назвал тирана тираном, а не государем?
И наконец, он нашел то, что так хотел найти: послание князя Андрея Курбского — отважного воеводы, героя штурма Казани и Ливонской войны, который, узнав, что царь уже дал приказ его казнить, бежал в Литву. Из Литвы Курбский прислал послание Иоанну: «Царю, некогда светлому, от бога прославленному, — ныне же, по грехам нашим, омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли…»
Карамзин и в ученом историческом труде оставался художником! Страницы, на которых рассказывалось о судьбе и деяниях князя Курбского, представляли собою как бы повесть о нем. Точными и впечатляющими чертами рисовал автор противоречивый образ героя своего повествования: сначала юного, храброго и удачливого воеводу, любимца царя, покрывшего себя военною славой, потом умного государственного деятеля, «мужа битвы и совета», ради интересов государства смирявшего свою гордость и сносившего от царя выговоры, оскорбления и даже угрозы, затем беглеца и в заключение — ослепленного гневом мстителя за нанесенные ему обиды.
Принятый радушно королем Сигизмундом, Курбский стал его первым советником во всех предприятиях, касающихся военных действий против России, и сам во главе отрядов иноземцев участвовал в набегах на русские земли, в разорении русских городов и деревень… И этим, писал Карамзин, он «возложил на себя печать стыда и долг на историка вписать гражданина столь знаменитого в число государственных преступников», ибо хотя «бегство не всегда измена; гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя; но горе гражданину, который за тирана мстит отечеству».
Рылеев все это прочел, но слова «тиран», «мучитель», соединенные со словом «царь», действовали на него гипнотически, он видел и слышал только их, и он видел только несправедливый гнев царя и страдания Курбского.
«Не боясь смерти в битвах, — читал Рылеев, — но устрашенный казнию, Курбский спросил у жены своей, чего она желает: видеть ли его мертвого пред собою
Рылеев так ясно представил себе все это, что как будто все это происходило с ним, чувства гнева и горечи охватили его, и тогда родились первые стихотворные строки:
За то, что изнемог от ран, Что в битвах край родной прославил, Меня неистовый тиран Бежать отечества заставил…То стихотворение, которое написал Рылеев о Курбском, не походило на обычную историческую балладу, в нем не было рассказа о событиях, описывались только его переживания и мысли, и Рылеев чувствовал, что тут и ни к чему пересказывать историю бурной военной судьбы Курбского, главное в нем мысли — о любви к отчизне, о неправедности тирана, о праве подданного не быть покорным, бессловесным рабом…
Рылеев переписал стихотворение, которое назвал «Курбский», набело и послал в Петербург Булгарину.
В письме он написал: «В своем уединении прочел я девятый том Русской истории… Ну, Грозный! Ну, Карамзин! — Не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита. Вот безделка моя — плод чтения девятого тома.
Если безделка сия будет одобрена почтенным Николаем Ивановичем Гнедичем, то прошу тебя отдать ее Александру Федоровичу в «Сын отечества». Прощай. Свидетельствуй мое почтение всем добрым людям, сиречь: Н. И. Гнедичу, Н. И. Гречу, Барону, также Александру Федоровичу и проч…»
10
Теперь, когда Рылеева крепко-накрепко привязали к Петербургу и служебные, и литературные дела, волей-неволей приходилось обосновываться в столице по-серьезному.
Из Подгорного он вернулся с женой и дочерью, и на то время, пока подыщет квартиру, все поселились в Батове.
Осенью Рылеев нанял дом на Васильевском острове в 16-й линии, где плата была гораздо умереннее, чем в Адмиралтейской, Литейной или Московской частях. Хотя и тут она была не так уж низка — семьсот пятьдесят рублей в год. Кроме того, владелец потребовал за треть вперед, а денег не было. Пришлось занять у Малютина.
Но, по правде говоря, заботы с наймом дома оказались для Рылеева очень приятными. Этот небольшой деревянный домик после скитаний по углам казался ему почти дворцом: четыре довольно просторных комнаты для жилья в самом доме, во дворе отдельная людская и кухня, конюшня на два стойла, но при необходимости туда же можно поставить и третью лошадь, ледник, дровяной сарай. Прежний жилец особенно хвалил печи — жаркие и дров мало жрут.
Служебные дела не позволяли Рылееву отлучиться из Петербурга, да, честно признаться, не очень-то и нужно было его присутствие при переезде, он знал, что матушка распорядится лучше его. Наняв дом, Рылеев отправил в Батово письма: Наташе — лирическое, матушке — деловое. «Сделайте милость, любезная матушка, — писал он Настасье Матвеевне, — отправляя Наташеньку, пришлите на первый случай посуды какой-нибудь, хлеба и что Вы сами придумаете нужное для дома, дабы не за все платить деньги.