Звезда надежды
Шрифт:
Рылеев исподволь рассматривал сидящих вокруг стола и в креслах людей. Всего присутствовало человек двадцать пять — тридцать. Несколько в военных мундирах, несколько во фраках, большинство в вицмундирах разных ведомств. Человек пять знакомых, которых он видел уже у Измайлова и Сниткина: Кюхельбекер, Дельвиг, Родзянко, Глинка…
В перерыве между чтениями Измайлов знакомил Рылеева с присутствовавшими. Кондратий Федорович только успевал кланяться и отвечать на рукопожатия и поздравления.
Кюхельбекер дернул его руку куда-то в сторону и многозначительно сказал:
— Ваша любовь к древней поэзии указала
Воейков, кривя длинные тонкие губы в улыбке и поблескивая очками, которые скрывали выражение его глаз, осмотрел Рылеева, как будто анатомируя, и загадочно обронил:
— Очень, очень…
Когда Воейков отошел, Измайлов шепнул Рылееву на ухо:
— Может быть, в «Дом сумасшедших» попадете.
«Дом сумасшедших» была бесконечная сатира на литераторов, которую сочинял Воейков. Попасть в его сатиру было патентом на славу, почти то же, что в древности быть увенчанным лавровым венком.
Федор Николаевич Глинка задержал руку Рылеева в своей.
— Я хотел бы сойтись с вами поближе. Может быть, заглянете как-нибудь ко мне? Квартирую я в доме Анненковой на Театральной площади, где Контора адресов. Хотя бы завтра или послезавтра, часов в семь-восемь вечера. Кроме того, приглашаю вас посетить собрания и нашего общества. Мы собираемся по понедельникам, Вознесенский проспект, дом Войводы.
Глинка был председателем Вольного общества любителей российской словесности — самого авторитетного петербургского литературного общества, тон в нем задавали лицеисты.
— Благодарю, — горячо ответил Рылеев. — Обязательно воспользуюсь вашим приглашением.
— Лучше все-таки приходите ко мне домой, там мы сможем поговорить обстоятельнее и без помех.
Николай Иванович Греч — редактор-издатель журнала «Сын отечества», высокий, сухопарый, в круглых очках, сказал Рылееву, четко выговаривая каждое слово, как учитель при диктовке (Греч действительно много лет учительствовал в гимназии):
— Уважаемый Кондратий Федорович, надеюсь, у вас найдется что-либо из стихов или прозы для «Сына отечества». По четвергам у меня собираются литераторы, прошу пожаловать.
Греч кивнул и отошел.
— Нынче Греч неразговорчив, — шепнул Измайлов Рылееву. — Государь почему-то считает его причастным к семеновской истории, поэтому он озабочен придумыванием способа, как бы оправдаться в глазах государя.
Во все время, пока Рылеев разговаривал то с одним, то с другим, он чувствовал на себе взгляд тучного, с одутловатым лицом мужчины лет тридцати. Когда они встречались глазами, мужчина улыбался.
Толстяк подошел к Рылееву после всех:
— Фаддей Венедиктович Булгарин. Позвольте и мне выразить восхищение вашими смелыми стихами. Я сам пишу в сатирическом роде и даже, служа в армии, имел от этого большие неприятности.
— К сожалению, не читал ничего из ваших сочинений.
— Я — поляк и пишу по-польски.
— Стоя в Виленской губернии, я познакомился с польским языком.
— Так я дам вам мою сатиру «Путь к счастию», разговор поэта с богачом. Может быть, переведете ее на русский язык.
— Польщен вашим доверием, любезнейший Фаддей Венедиктович. Однако вы сами очень хорошо говорите по-русски.
— Неудивительно, я с младенчества воспитывался в России, в Первом кадетском корпусе, из которого выпущен в шестом году корнетом в Уланский его
— Так вы тот Булгарин, что был в корпусе! Я тоже кончал корпус, но в четырнадцатом.
— Значит, мы с тобой питомцы старого Бобра! Дай я тебя обниму, товарищ! — И Булгарин сжал Рылеева в неожиданно крепких объятьях. — К черту церемонии, нам ли, кадетам, считаться чинами и годами! Отныне я обижусь, если ты не будешь говорить мне «ты». Ах, черт, зовут к продолжению заседания! Поговорим после, ей-богу, я тебе смогу быть полезен, пока я тут верчусь, много кое-чего узнал. Вместе мы с тобой скорей пробьемся. Я слышал, тебя Греч приглашал, это очень хорошо, ты приглашением не манкируй: он, если обещал, напечатает. У него многие бывают, заведешь полезные знакомства.
8
До этого вечера Рылеев и не предполагал, что он встретит человека, чьи мысли и чувства оказались бы в такой степени одинаковы с его мыслями и чувствами. Более того, Федор Николаевич Глинка уже знал и обдумал многие вопросы и проблемы, которые, как понимал в ходе разговора Рылеев, неизбежно должны были бы встать перед ним в будущем. В рассуждениях Глинки Рылеев чувствовал убежденность и логику человека, ясно представляющего и свою цель, и путь, ведущий к ее достижению, и это захватывало, убеждало.
Глинка говорил энергично, увлекаясь, вскакивал с места, мелкими скорыми шагами ходил по комнате, взмахивая рукой, как будто рубил саблей. В кабинете на стене висела золотая наградная шпага с надписью «За храбрость» — память двенадцатого года. Глинка пользовался репутацией храброго офицера, а его военная биография была известна Рылееву по его «Письмам русского офицера» и другим сочинениям, и он представлял себе, что таким же энергичным, быстрым и напористым был Глинка и при Аустерлице, и в горящем Смоленске, и под ядрами Бородина, и при штурме Парижа.
Федор Николаевич был выпущен в армию из Первого кадетского корпуса в третьем году, поэтому общих воспоминаний о корпусе у них с Рылеевым, естественно, набралось не так уж много, но и тот и другой с благодарностью вспомнили корпус.
— Общественное воспитание, бесспорно, лучшее из всех видов воспитания, — говорил Глинка. — Оно уравнивает все состояния и приучает воспитанников к братскому союзу, что одно только впоследствии может стать истинной основой крепости общества. Ведь при домашнем воспитании как бывает: какой-нибудь княжеский или графский сын, привыкнув от молодых ногтей слышать беспрестанно, что все с поклонами называют его сиятельным, поневоле вообразит, что он в самом деле земное или, по крайней мере, комнатное солнце!.. Его лелеют няни и мамушки, за ним ухаживают слуги и дядьки, ему поблажает весь дом. Станет беситься — ему говорят: «Ваше сиятельство, не извольте резвиться!» Станет швырять, рассердясь, чем попало и в кого попало — ему говорят: «Ваше сиятельство, не извольте драться!» — и если б сиятельный повеса вздумал пырнуть кого ножом под самое сердце, то едва ли не с такою же снисходительностью сказали бы ему: «Ваше сиятельство, не извольте резать людей!» Напротив, в общественном воспитании все посторонние титулы, все причуды знатности исчезают, при всяком остается одно только звание человека. За худые поступки всем равно грозит наказание, и одни только добрые качества имеют право на награду.