Звездолет с перебитым крылом
Шрифт:
Потом, когда мы вышли на бетонку, Дюшка остановился снова.
— Завтра я с ней все-таки поговорю, — сказал Дюшка. — Сегодня глупо получилось… Все глупо получилось, я хотел с ней серьезно поговорить и провалился… Конечно, теперь все по-другому, теперь я полным идиотом выгляжу… Жалким идиотом, который даже плавать не умеет… — Дюшка закашлялся.
Он ничего не заметил. Ни штуки, вывалившийся из куртки, ни ножа в рукаве у Марка. Ни рук Анны. Счастливец.
— Почему я такой дурак?! — спросил Дюшка. — Почему ничего не получается по-нормальному?
— Да
— Я идиот! — снова крикнул Дюшка. — Идиот…
Он пошагал дальше, чуть скособочившись на правую сторону.
— Завтра пойдем, — упрямо говорил Дюшка. — Завтра обязательно… Что за глупость-то такая…
— Вот завтра и посмотрим, — сказал я.
Бумажный журавлик в моем кармане превратился в кашу.
Как сигареты Анны.
В ту ночь у Дюшки поднялась температура. Бок распух, стало трудно дышать, и отец отвез Дюшку на рентген. Оказалось, что одно ребро сломано, а в двух других трещины. Удивительно, как Дюшка на ногах держался. Его оставили в больнице, вкатили димедрола, и Дюшка уснул на целый день.
Так что завтра к Анне отправился я один.
С утра забежал в больницу, узнал про Дюшку. Потом к Анне. Не знал зачем, наверное, поговорить. Мне почему-то казалось, что она захочет со мной поговорить. Ведь было о чем поговорить, было.
Я пересек город по Советской, перешел по мосту, а дальше вдоль берега бежал.
Жерди через Номжу были сломаны. Сама Номжа неширокая, но не перепрыгнуть, а в месте впадения глубокая, метра три, так что перебраться никак. Пришлось искать переправу выше.
Номжа виляла по лесу, а я искал, где перебраться. В одном месте ее делил островок, я перепрыгнул сначала на островок, а потом и на другой берег, в осот и камыш. Здесь я немного застрял, камыш оказался густой, и я пробрался через него с трудом. Потом снова бежал, а когда до поляны осталось метров двести, перешел на шаг. Чтобы Анна не подумала, что я торопился.
Дымом не пахло, я почувствовал это издали. Марк ничего не варил сегодня, наверное, опять с утра на рыбалку отправился или еще одну древнюю могилу раскопал. А Анна спала, завернувшись в куртку. Или грелась на берегу. Или сидела на пне и глядела в небо, да мало ли у нее занятий в июне? Хотя Анне и занятий искать не надо, ей и так всегда хорошо, я это давно понял.
Я приближался к поляне Анны. Я их не слышал. Я вдруг понял, что раньше, выходя к реке, я слышал Анну. То есть не слышал, но знал, что они там. Анна звучала как ветер. Как дождь. Птица. А теперь их там не было. Берег потерял соль, обычный берег, такого берега много, такого берега девать некуда.
Потом я увидел: их не было. Там, где стояла палатка и горел костер, теперь чернела впадина. Я ее сразу узнал, точно такую же мы видели с Дюшкой недавно, на подрывном поле. Круглая, ровная, словно землю аккуратно зачерпнули раскаленной ложкой.
Всё.
Анна. Марк. Зачерпнули ложкой. Розы, ставшие пеплом, так и не полетевшая птица. А я тоже хотел с ней поговорить. То есть не так, я хотел ей сказать. Но теперь всё. Я хотел подержать ее за руку. У нее были больные руки. Надо было ее спросить, ведь были же главные вопросы, я их придумал, но не задал, отложив, а ничего никогда не стоит откладывать.
Я сел на берег.
По реке шел высокий сплав и пена. Бревна стукались друг о друга, скрипели и выбивали в воздух фонтаны, как кочующие киты. Чуть выше по течению уже собирался затор, скоро там нарастет новый деревянный остров, он разрежет реку надвое, и правый рукав обязательно зальет лес.
Я смотрел на воду и на лес, думал, что впереди еще все лето. Июль с жарой и горячим белым песком на пляжах, с походом в Лисью Пустынь — давно собирались, и еще день рождения, и дядька приедет, а он обещал купить подержанный мопед, а дальше август с голодными жадными щуками, и звездопадом, и грустью от приближающейся осени, всё, как я люблю, лето. Лето лежало передо мной солнечной радостной долиной, но мне не было ни солнечно, ни радостно.
Дюшку выписали через две недели. Он прибежал ко мне, и мы снова сюда вернулись. Сплавной затор еще не растащили, напротив, он увеличился, и река подобралась к поляне Марка и Анны совсем близко. Будет ласковый дождь, и русло выдавится в лес, обогнет высокий берег с древней могилой, зальет низину и останется здесь до зимы, и после первых сильных морозов превратится лед. Мы придем сюда под Новый год и будем кататься на коньках между сосен и смотреть на прозрачный мир под ногами.
Выгоревшая впадина поросла мелкой и удивительно ярко-зеленой, цвета первого укропа, травкой, теперь эта впадина напоминала чашу, и мы сели по краям и свесили ноги, и я, и Дюшка.
— Она ведь такая же… — сказал он. — Помнишь, как на подрывном поле?
— Может быть. Такая же. И что?
— Это доказывает.
— Что доказывает? — спросил я.
— Что они все-таки пришельцы. Их высадили с летающего объекта, а потом забрали… Они улетели.
— Каникулы кончились.
— Что?
— Ничего. Улетели.
— Это хорошо. Если они улетели, то они могут вернуться. Правда, меня немного смущает релятивистский парадокс, а? Когда они вернутся, мы можем быть уже стариками. Моя бабушка рассказывала, что у нее в детстве была подружка, не помню, как ее звали. Так вот, бабушка ее в прошлом году видела в райсобесе…
Дюшка стал врать дальше. Про то, что мы не одиноки, что в космосе есть планета, похожая на нашу, с такими же людьми, с такими же проблемами и примерной историей, только материки другие и люди добрее. Планета похожая, сильно развитая технически, и, когда людям на той планете становится скучно, и тоскливо, и одиноко, они летят к нам. Отдохнуть душой. Посмотреть на нас. Послушать нас.
Я и не спорил. Пришельцы так пришельцы. Так даже лучше. Понятнее. Пришельцы, они приходят. Сидят у костра, варят рыбный суп, играют на гитаре и поют песни, умеют плавать и ждут свой звездолет.