А фронт был далеко
Шрифт:
Тогда он заплакал. Плакал, как ребенок, не стыдясь слез.
— Что же ты, а? — корил вслух суслика и тянул к нему руки, а тот каждый раз отползал от него, словно дразнил.
Схватил его все-таки, но потерял сознание.
Очнулся вечером от холода. Прихватив зверька, добрался до дома. Развел в давно не топленной печи огонь, сварил.
С того суслика и зачал жить снова.
Только летом поднялся с постели, да и то с костылями: простудился на пашне и ноги отнялись. Бродил по деревне. Через каждую
На кладбище долго стоял над могилой матери. Винил только себя. Жалел, что послушался мать. Надо было зарезать корову, тогда продержались бы мясом, да и в городе променять на хлеб можно было.
Ноги постепенно отходили. Через месяц бросил костыли, научился обходиться палкой. Только кровоточила душа. Не мог спать в собственной избе, не мог смотреть на конюшню.
Выстирал единственную смену белья да рубаху, увязал все в материну старую косынку и, попрощавшись с деревней, пошел до ближайшей станции за сорок пять верст. Подал в кассу все деньги, которые имел, и попросил:
— Докуда хватит денег, туда и давайте билет, лучше в Сибирь.
Но до самой Сибири не хватило. Приехал в Купавину.
…Преодолев воспоминания, Афоня оттолкнулся от оградки, переложил сумку в другую руку и пошагал дальше, радуясь, что барак уже близко.
При появлении Афони садыковские ребятишки без приглашения торопливо слезли с печки и уселись за стол. Альфия виновато приняла сверток, покрикивая на детвору, разделила еду и села в сторонке.
Афоня глядел на ребятишек: старший, Галимзян, ел, стараясь не торопиться; младшие жевали кое-как, глотая, вытягивали шеи. Мать оговаривала их по-татарски, чтобы не спешили, но они не слушали.
Афоня думал свое: выживут ребятишки. Целых пять душ выживет. А про Галимзяна еще отдельно думал:
«Этот обязательно в отца пойдет, ездить будет. Пусть хоть и не на кобыле…»
Вспомнил, как прошлым летом вертелся Галимзян возле газогенераторной машины. Спросил:
— Ты кем, Галимзянко, станешь, как вырастешь?
— Не знаю еще, — ответил Галимзянка. — Воевать, наверное, пойду.
— Хе! Да разве ты успеешь? Немца к лету-то порешат, — сказал Афоня.
— Ну, тогда совсем не знаю.
«Ездить будет, — все равно подумал Афоня, — и хорошо!..» Вздохнул украдкой: счастливый все-таки мужик был Нагуман Садыков, вон какой приплод оставил после себя. Верил: выживут его ребятишки, коли он свой хлеб им отдавал. Выживут.
Попрощавшись с Садыковыми, долго стоял на улице возле барака.
Совсем стемнело, и, как всегда, темнота принесла умиротворяющую тишину. Пока добирался до Петруся, несколько раз приваливался то к забору, то к стенам домов. Петрусь встретил его на пороге:
— Вам плохо?
— Нет. Пристал маленько… — едва проговорил Афоня и опустился на табуретку. — Возьми-ка, сынок, в сумке вон тот
Но Петрусь не шевельнулся, и тогда Афоня через силу взбодрил себя:
— Тепло сегодня у тебя, хорошо… А сверток-то возьми, некогда мне.
…Как одолел дорогу до ляминского домишка, и сам удивлялся. Степана, как всегда, дома не было. Девчонки враз загалдели, увидев его, но Анисья не допустила их до Афони, сама кинулась к нему, усадила на лавку, потом подала в кружке кипятку.
— Мне идти надо, — проговорил он тихо. — Сумку-то с посудой завтра затащи ко мне.
— Что ты! Я сейчас провожу тебя. Захворал ведь ты.
Не ожидая, пока девчонки покончат с едой, она накинула на себя телогрейку и помогла Афоне встать. Он молча повиновался.
На улице, приостановившись, сказал:
— Весна-то нонче какая духовитая идет. К доброму лету. К урожаю.
Анисья не торопила его.
— Тает, что ли? — спросил ее Афоня.
— Да нет вроде. Подмерзло.
— А я думал, валенки-то у меня промокли, — удивился он. — Больно тяжелые.
— Ничего. Айда с богом, дойдем помаленьку, — говорила она непривычно ласково, и Афоня подумал про себя удивленно, что бабы все-таки существа двухдонные. А то почто бы женилися на них, будь они только злые.
В сторожке Анисья хотела снять с него валенки, но он твердо отказался:
— Дежурить еще мне. Ты лучше в печку мою подбрось щепы маленько, возле порога она.
Анисья торопливо исполнила просьбу, но не уходила. Тогда он сам напомнил ей:
— Девчошки-то одни дома. Беги, а то наозоруют. Дальше я уж сам.
…Оставшись один, долго прислушивался к веселому гулу огня. Почуяв тепло, соблазнился им, прилег на топчан. Сразу стало хорошо.
И будто рассветало.
Увидел солнечный июльский день на петровки. Он, Афоня, один лежит в зеленом прозрачном шалаше, только что проснувшись. В носу защекотала травинка, и он чихнул. От этого ему вдруг стало весело. Он выполз из шалаша, поднялся на ноги и впервые всем своим существом почувствовал, что может даже побежать бегом. Тогда радостно взвизгнул, но почти сразу же запутался в длинных полах своей рубашонки и упал. Но совсем не ушибся. Приникнув к пахучей траве, долго соображал, отчего так получилось.
Когда поднялся, увидел вдали мать. Она перестала косить и, обернувшись, тревожно вглядывалась в его сторону. Тогда он снова послал ей радостный клич, увидел, как она воткнула косу черенком в землю, утерла фартуком лицо и с улыбкой пошла к нему навстречу.
Что есть силы он кинулся к ней, но густые плети клевера опутали его, и он снова упал. Вскочил в то же мгновение, бросился вперед, а клевер все валил и валил его с ног. Афоня звонко, взахлеб захохотал, словно играл с непокорной цепкой травой, и видел, что мать тоже заторопилась к нему.