А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
— Да еще как и ничего-то! — все с полуслова поняла доверенная душа и вихрем слетала в погреб.
На овальном и крепком столе — хоть пляши! — скатерть малиновая камчатая явилась, на ней полуведерный дубовый жбан и ровным счетом три кубка. Ведь и не говорено было — сколько надо, сама догадалась. Лизавета мысленно решила: ей и быть домоправительницей, кому же еще. А пока решала такие важные хозяйственные дела, и венгерское вознеслось из бедного малого погребца, но отнюдь не в скупом разливе — в серебряной отцовской братине, больше похожей на морской
Груняша сметливо оглянула в спешке накрытый стол, видимо, осталась довольна и поклонилась:
— Матушка-цесаревна, изволите позвать его?
— Кого?.. — даже смутилась Елизавета от ее проницательности; все-таки открытые совместные пиры они не водили.
Но Груняше-то и горюшка мало:
— Его, матушка. За дверями ожидает.
Наперсница Настасья расхохоталась:
— Что я тебе, Лизанька, говорю? Верные у тебя люди. Зови, Груняша, — сама и отдала повеление.
Алексей-распевник, он же Алешка-бандурист, он же и Черкес, не замедлил явиться. Низко поклонился цесаревне, чуть посдержаннее — Настасье. Встал у порога выжидательно.
— Видишь, Лизанька? — толкнула локтем. — Истый царедворец… будет, попомни мое слово. Тебе-то пониже поклонился, а?
— Да ведь меня-то он получше знает… — сказала и осеклась Елизавета. — Хотя и тебя…
— И меня. Может, пораньше твово… — уже шепотком, на ушко, досказала, а ему: — Ну, проходи, Алешенька. Садись. Гостем будешь. Ишь бородку-то прихорошил!
Алексей, в продолжение этой досужей болтовни вежливо стоявший у порога, не стал чиниться. После первого же приглашения прошел к столу. Бандуру положил с краю, сел напротив, пальцами очесал смоляную бородку, усы огладил. Потом и костяной гребешок достал из кармана однорядного домашнего кафтана, сделал вид, что причесывается. Куда там! Его патлы, вроде бы и чесанные с утра, надо бы еще с полчаса драть, да ведь некогда. Не мог же он отнимать на зряшное дело внимание таких знатных дам. Пошутил, но без робости:
— У нас на вечерках дивчина причесывает парубка. Да, лихо бери, не нашлось у меня дивчины!
Елизавета и Настя переглянулись.
— Теперь чего ж?.. Налывайко, як кажуть! Сиятельные дамы, позволяемо?..
Он потянулся к братине, имевшей на корабельном носу желобок-слив, и ловко, не пролив ни капли на малиновую скатерицу, наполнил кубки. На треть, деликатненько. Налив, большие, крепкие руки положил на стол, выжидательно посмотрел на дам.
— Видишь, Лизанька? — опять взяла власть в свои руки Настасья. — Быть ему царедворцем. Ведь все понимает. Кто тебя учил жизни, Алешенька?
— Да кто, дьячок хуторской. И немного отче Феофан…
— Прокопович? — Елизавета оторвала невольный взгляд от своего певчего.
— Он, вельми ученый муж.
— Знаем его ученость, Алексей. И наслышаны, и сами лицезрели, — уже Елизавета заявляла себя хозяйкой. — Да ведь не за тем мы тебя звали, чтоб о Феофане Прокоповиче рассуждать. Настасья-боярыня просит, да и я не прочь: сыграй нам песню. Лучше бы малороссийскую…
— Лизанька? — Настасья аж привскочила. — Еще венгерского не испили? Пива не попробовали? Скажи какое ни есть напутствие.
Лизавета опять с трудом оторвала взгляд от струившейся смоляной бородки своего камердинера и вздохнула:
— Ох, грехи наши… Жалко на такую голову немецкий парик надевать, жалко бороду брить, но потребно. Как думаешь, Настасьюшка?
— Так и думаю: потреба. Такая черкесская, приметная личина! А ну как государыня изволит поинтересоваться, как пресветлая цесаревна живет-поживает? Не скучает ли? Кто ее влечет-развлекает? В обморок упадет, право. Не случилось бы лихой беды, как с Шубиным…
— Типун тебе на язык! — гневно вскочила Елизавета. Настасья поняла, что заболталась. Головой припала к высокому плечу царственной подруги:
— Прости меня, длинноязыкую… Все из любви к тебе, моя цесарушка.
Лизавета и всегда-то не могла долго сердиться, а теперь чего уж? Нашло — да и прошло. Злой пылью порхнуло в глаза — и все.
— Только впредь о несчастном сержанте не поминай!
Алексей делал вид, что ничего не понимает. Да и что он мог понимать? Разве одно: осерчала…
— Прикажете выйти… пока?.. — Он встал, напруженно и повинно.
— Приказываю… пить! — топнула ногой Елизавета. — Воспитанный кавалер не замечает дамских огорчений.
— Да кто ж его воспитывал, Лизанька? — И Настасья встала.
— Верно! Кто? — вторично топнула Елизавета. — Садитесь. Все садитесь. Право, что это со мной?..
Она расхохоталась так же внезапно, как и осердилась. Щебет малопонятный меж подружек пошел:
— Смены-перемены?..
— Да еще какие!
— Радуемся ли?
— Надо радоваться, при таком-то казаке…
— Да уж чего лучше…
Теперь они в четыре глазынька уставились на присмиревшего Черкеса. Не стесняясь, рассматривали своего застольника, словно и не видывали. Он было и поднял уже свою чару, да опять поставил на стол. Дамы в смехе, как и в гневе, могли и вино утопить. Видимо, потому опять и вопросил:
— Иль не к столу я? Дозвольте откланяться…
Спохватилась Настасья:
— Ой, заговорили казака! За твое здравие, хороший ты наш! За твой глаз свет-горючий! За голос твой негасимый! За бородку твою, Алешенька, которую жалко сбривать… Так ли я говорю, Лизанька? — повернулась она к подруге.
— Так, все так, — согласилась Елизавета. — Действительно, накатило что-то на меня… Выпей, Алексей. И мы выпьем, грешницы. А потом ты нам споешь да сыграешь. Не обиделся?
— Что вы кажете, господыня-цесаревна. — Он до сих пор все-таки не знал, как величать свою царственную, но вроде бы и простосердечную хозяйку.
— Так и кажу, — по-своему истолковала Елизавета его малороссийскую оговорку. — Кажу — не указываю. Спой, Алексей.
Он придвинул к себе бандуру, но Настасья запротестовала: