А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
Пересмешница все-таки она была. Уже познала грязной придворной жизни. Развеселившись, толкала Кантемира локотком:
— Ха-ха… мужланка, солдафонка курляндская! Вирши ей!..
Верно, природа сделала все, чтобы женщину превратить в мужика. Угрюмого, мордастого, расплывшегося всеми телесами. Вдобавок и с гнилыми ногами, на которых она едва передвигалась, опираясь на руку курляндского
И… и все ведь опять может повториться!
«Запрещу!.. Черкесу-то обязательно запрещу через первый порог даже переходить. Теперь ума хватит… у дурищи цесаревны?»
В зависти великой сержанта сослали на Камчатку, а над дочерью Петра Великого чуть ли не домашний арест учинили. Опять слухи ползли: в монастырь ее, в монастырь! Сама хочет.
Правда твоя, Господи, хотела, да ведь сейчас-то расхотелось. С какой горы новые слухи? Какие ветры дуют? За каждым шагом ее следят…
Арест арестом, а не возбраняется же ездить к владыке Феофану. Скромно, по бедности с одним ярыжным кучером… таким чернущим черкесом, для охранности и сажей по румяным щекам помазанным. Прямо загляденье — разбойничье чучело! Не замерз бы только, дожидаясь на козлах?
Беспокоилась Елизавета, слушая сладкоголосые вирши. Анна! А еще страшнее — ее золотокамзольный Бирон! Доносят. Нашептывают. Следят, ако тати.
Слышала Анна Иоанновна от тайных доносчиков о вечерних сборищах. Но… как тронешь владыку Феофана? Князя Кантемира — того ссылают, в Англию, во Францию ли послом к незабвенному и теперь вовсе недосягаемому Людовику XV. А куда сошлешь первосвященника Феофана? Он одами в ее честь как щитами огородился. Зря мерзнут обочь с черномазым Черкесом ночные тати. Такого знатного одописца сама государыня охраняет. Стало быть, и всех, кто эти оды слушает.
«Только бы у Черкеса сажу с рожи не смыло!» — уже без страха думала Елизавета. С Невы мокрым снегом дождит, но ведь в сажу-то крахмалу подмешано. Кучера снаряжала Груняша-бедяша, а уж ей ли, бедовой, не знать.
Сюда собираясь, Елизавета говорила во всеуслышанье своему охранному коменданту:
— Если государыня, паче чаянья, изволит нарочного прислать, так я у Владыки Феофана.
Этот новый комендант — не Алексбор, а пес цепной, бироновский. Но если не возбраняется, так не возбраняется. Баба с возу — и коменданту легче. Без забот щипли горничных, которые не только государыне — и затюханной цесаревне пикнуть не смеют.
Елизавета — как птица, выпущенная из клетки. Под звуки мерного голоса владыки Феофана, на этот вечер ставшего простым виршеплетом, Елизавета шептала Кантемиру:
— Ты знаешь, прелюбезнейший
— Знаю, прелюбезная цесаревна Елизавет.
— Просто девка доверчивая, князь. А ну как и его на Камчатку! Что делать?
— Самое простое, цесаревна. Деревни, жалованные отцом, еще не отобраны? Вот-вот. Отправьте туда. Конечно, в недалекую, хоть и глухую. Чтоб сподручно было и самой хозяйский глаз положить…
— Ах, Антиох! Какой вы умный.
— Глупый, цесаревна. За то и отправляюсь за тридевять земель… послом-изгнанником.
— Полноте, Антиох. Англия? Франция? Какое изгнание!
— Да! — вдруг услышал сидевший по другую руку кадетик. — Возьмите меня… хоть камердинером!
Елизавета в страхе отшатнулась. Но Кантемир покачал, будучи и всего-то на год старше ее, — назидательно головой:
— В моем доме заушателей нет. Это кадет Петр Сумароков. Попомните мое пророчество: вы еще о нем прослышите и его вспомянете… пресветлая государыня!
— Что вы, что вы!.. — замахала руками так, что петербургские кружева парижским облаком поднялись. — Об этом не только говорить — думать непозволительно.
— Позволить можно, цесаревна. И думать, и среди верных людей говорить…
— Можно, ваше высочество! — вскочил взлохмаченный, возбужденный кадетик.
Она одной рукой отстранила его, а другой рот Кантемиру закрыла:
— Вы губите меня…
— Не погубим, Елизавет. Солнце восходит, свет возводит, как говорит наш лучший пиит. Не без намека ли, а?
— Откуда вы этот намек прозреваете, глупый Антиох!
— Мне молдавская цыганка о вас нагадала, что вы будете…
Она опять прикрыла ему рот рукой, но кадет своими невозможной чуткости ушами опять прослышал и подтвердил:
— Цыганки не врут. Да будет так, ваше высочество!
И столько уверенности было в его юном, горячем голосе, что Елизавета ни с того ни с сего расплакалась, прислонясь плечом к Кантемиру.
Сбитый с толку на самых верноподданнейших виршах, Феофан Прокопович вспомнил о своем сане и пристукнул посохом:
— Понеже Божьего страха не имеем!..
Но Владыка был плохим усмирителем. Только и всего, что собственную усмешку погасил в бороде. А посоветовал и того проще:
— Князь Кантемир верно говорит, государыня-цесаревна.
Значит, и до его заросших сивым волосом ушей долетело? А ведь никто не крикнет: «Слово и дело!»
— Благословите, отче, — решилась. — Устала я от велемудрых речей. Да и дела хозяйские…
— Благословляю, дочь моя царская, — руку протянул и сам ее в золотокудрый хохолок поцеловал, Кантемир провожал до саней. Хотел было и кадетик бежать, но ему велели возвращаться обратно. Ни к чему людные проводы, и так две тени серосуконные мельтешили возле саней.
— Свидимся ли?.. — грустно шепнул Кантемир, подсаживая ее в сани.
— Как государыня повелит, — нарочито громко ответила Елизавета, зарываясь носом в меховую полость.
Кантемир того лучше: хоть и знал, кто сидит на козлах, ткнул тростью в бок, в заиндевелый тулупчик:
— Смотри у меня, неумытая рожа! Не вывали на раскатах.
«Невы… валю… — Шагом, шагом тронул кучер лошадь и, только уже порядочно отъехав, гикнул: — Геть, мои каурые!
А и всего-то была одна лошадка, неизвестно, какой масти. Но верно: от инея каурая… Как и он сам.