А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
— С того, кум. Сам ведаешь. Сынок-то Алешка, который запропал было, в Петербурге объявился. И где? При цесаревне! Смекаешь?
— Смекать-то смекаю, но знаю и другое: не в чести цесаревна при большом дворе…
— Слух и до меня доходил: нет чести дочери Петра Великого…
— А ведь мы с тобой да с батюшкой-то Петром в Прутский поход добрыми казаками ходили!
— Що б не добрыми! Будь не подобру, не принести бы нам из-за поганого Прута козацких чубов…
Полковники склонили свои головы над турецкими гравированными кубками, но пить не пили. Даже от случайного воспоминания их душила злая недоля. Дело, конечно, царское, но прянули они за мутный, неведомый Прут, истинно не зная броду. Казаку что! Держись левой рукой за стремя — да вслед за бывалым
Уходя вглубь, турки начисто выжигали и без того пожухлую траву, заваливали колодцы. Сколько можно без воды? И бывалый казак неделю не выдержит, а лошадь и того ранее сдохнет. Заводных лошадей уже не оставалось, единые не у всех уцелели, иные казаки пешью тащились. Куда дальше? До Константинополя?! Очнулось и царское ретивое. Турки-то, заманив в безводье, обступили всей рокочущей тучей. Как ни серчал герой Полтавы, а пришлось махнуть поникшей шпагой: наза-ад!.. Вспять… Обратно к поганому Пруту. Но ведь турки?.. Они сплошным мутным потоком окружили громоздкий русский стан и не давали ему повернуть ни вправо, ни влево, к свежей, еще не вытоптанной траве. Гренадеры в каре по бокам; казаки, у кого кони сохранились, в арьергарде. Да из казаков-то искали охотников, не все же помирать хотели. Мертвых не подбирали и не хоронили, да и не до раненых было — их турки добивали. А все ж пробиться в русский стан и с тыла не могли. Казаки отступали, отступали вслед за основной армией — и вдруг с гиком поворачивали коней и сами врубались в гущу янычар. Там-то плечо в плечо и познались сотник Танский да сотник Горленко. Бились каждый на двух саблях, зная, что умный конь сам повернет куда надо, а сабель, выпавших из казацких рук, становилось все больше и больше…
— Не надо вспоминать, кум Андрей…
— Не надо, кум Антон…
Звезды катились с небес по степи, костер благостно пылал; на кошмах — что на царском пиру, когда за Прут обратно перебрались, а им не пилось, не елось.
Тяжел был Прутский поход, а сейчас-то что? Разве Бирон лучше турка? Цесаревна просит помощи и ждет защиты у полковников, на землях которых — оставшиеся от царского батюшки родовые вотчины, но хватит ли ныне сил у состарившихся сотников? Ведь не только же за себя просит — и за своего гоф-интенданта, и за матерь его многодетную. Здесь хоть в четыре сабли рубись — с правого берега на левый не вырубишься…
Ни Горленко, ни Танский себе-то не признавались: неспроста, ой неспроста возили за пазухами осеребренных кунтушей так и не зачитанные адресату письма… Состарились, понапуганы бывшие лихие сотники.
— А все ж потребно, кум.
— Потреба-треба…
— Но мне до Чернигова и дальше, до Петербурга, скакать.
— Мне до Киева, тоже не с руки сворачивать до каких-то Лемешек…
Все же турецкие гравированные кубки снова придали им смелости. Да и выход-то простой оказался. Раз промешкали столь долго, запоздали — послать с пакетами адъютантов, да вся недолга!
— Ай, верно ж, Андрей Андреевич! Дела, мол, задержали…
— Верно, Антон Михайлович! Делишки наши, лихо их бери…
Истинно, одна голова — хорошо, а две, да еще хмельных, — уж лучше не бывает! До злополучных Лемешек и всего-то верст с двадцать, к утру адъютанты и вернутся, но решено было придержать их, пока сами-то разъедутся, — кто в Петербург; кто в Киев, — да
X
У Натальи Демьяновны Розумихи было шестеро детей: трое сыновей, три дочки, как на заказ. Данила, Алексей и Кирилл. Агафья, Анна и Вера. По Божьему велению сам Розум, сказав в последний раз в шинке свое: «Що за голова, що за розум!» — от беспробудного пьянства помер. Данила отшатнулся в сторону, к соляной артели пристал, лишь изредка подавал вести, без гроша в придачу. Алексея как увел какой-то важный поп — так и пропал тоже. Но оставалось еще четверо на вдовьем плече. Плачь не плачь о «ридном Алешеньке», которого больше всего любила, остальных-то кормить надо? Чем?.. Последних волов продали. Остатний скот извели. Поле не пахано, нива не сеяна. Бурьян выше головы меньшого, Кирюшки. Он бродит там, как в лесу, одно канючит:
— И-исти, мамо!
Не раз вожжи, оставшиеся от проданной лошади, в руки брала. На перекладину в сарае засматривалась. Низковато, да ведь ноги-то можно поджать, они таковские…
— И-исти!..
И дочки тоже самое. Весна и раньше не сытым временем была, а сейчас чего же? И огородина еще только посеяна, да одной травой брюхо и не набьешь. Хлеба надо.
В пастушата было сунула Кирюшку, да ведь выгнали. Какой прок от него, малолетки? Про дочек и говорить нечего: к невестиному возрасту одна за другой идут, а кто их возьмет, голожопых? Не уродцы, да с лица не воду пить: будь хоть с рожицей, да с грошицей. Но грошей нет и не бывало.
— Що, девки? — решилась Розумиха. — Побираться пийду.
Казацкая семья дошла до нищенской сумы. Нацепила на плечо холщовую торбу, палку из плетня выломала, в руки взяла.
— Прощевайте, дитки. Ваша мати в Козелец пийдет. Город все-таки. Даже паны ясновельможные есть. Можа, кто корочку, кто грошик?..
Шлях дальний, пыльный. От Лемешек — ого-го-го!.. Розумиха брела да брела, стараясь ни о чем не думать. А как без думы, как?.. Данила невесть где, любимый певун Алешенька — незнамо куда подевался. Ни слуху ни духу. Как ни горька судьба пропойцы Розума, а все же могильный холмик остался, как раз с правой стороны Божьего храма, где певал Алешенька. Можно поплакать, можно и простить обиду. Сыновей, запропавших где-то, и не оплачешь…
Проходя мимо церкви, она поклонилась отдыхающему в тени явора батюшке, особо дьячку-приветнику. Все приветы Алешеньке передает, а куда их слать? Сегодня, так просто молча и горестно очередной привет послал — уж и слов утешительных не находит. Она еще раз поклонилась им, еще ниже Божьему кресту и продолжала свой путь.
Солнце уже высоко поднялось, жгло голову. Медленно бредут ноги, хоть и не старые еще. Думы, как не загребай ногами пыль, все о том же: о хлебе поденном. Знает ведь, что нищенской сумой пятерым не прокормиться. В прошлый год недород был, по хуторам да селам сами еле до новины дотягивают. Все ж на одном раздорожье знакомая жинка, сажавшая кавуны, со слезами от своей краюхи порядочный ковалок отломила, — пожуй, мол, иначе не дойдешь до Козельца. Наталья Демьяновна только понюхала, в торбу опустила. Первый кус, он первый и есть. Деткам.
Шлях дальше торный пошел, от Чернигова до Киева, от Киева до Чернигова же опять. Пыль и по ранней весне такая, что лошадиных морд не видать. Коляски катят, брички, иногда и кареты. Но кто остановится, кто подвезет несчастную нищенку?
«Пийду хаты мазать», — решила она.
Работа такая, что не всякий за нее берется. Мало тяжелая, так и вонючая. Глину топчут вместе со свежим коровяком, чтоб крепче было, в ямине, для того выкопанной, босыми ногами. Если навоз с глиной хорошо протоптан, да стены хаты без лености промазаны, да побелены — ого, как тепло и красиво будет! Тоже нищенские гроши, все больше за кормежку работают, — ведь не для панов же хаты, — но расплачиваются кто чем может. Так и порешила: сходит вот с сумой в Козелец, а там и работу поищет. Несладкое житье было с дурнем Розумом — неужели без него не проживет?