Алчность
Шрифт:
И вот у тебя начинаются чудеса, спускается ангел с небес и взмахом крыл сметает преграду, разделявшую двух людей, и вот оно, вот оно! — например, самое излюбленное, что вовсе не чудо, ведь человек будто специально создан для любви. Но это обманчиво, зачастую он только с виду такой. Напротив, Бог не благоволит к хорошим, они, хоть и любят и хотят остаться, расклеиваются даже ещё быстрее, чем мы с нашей нормальной безрадостной жизнью, и ты потом больше не узнаешь их, хороших-то, когда швы их половых органов расползутся и наружу вылезут опилки, которые раньше хотя бы придавали им какую-то форму. Даже дерево смягчилось бы от сострадания при таком событии, клей бы с него отвалился. Потому что никто этих нежных влюблённых, которые только и хотят, что забыться в любви, больше не соберёт заново и не укрепит их на сей раз фанерой снаружи, чтобы они, наконец, стояли самостоятельно и в этой позе продержались чуть подольше. Человек ведь никогда не остаётся прежним, час прошёл — и он уже другой. Смотрите, я покажу вам это: такое чудо случилось с той женщиной, и вон с той тоже, я думаю, а вон там целых пять, но всё же вон над той чудо поработало особенно, над этой, погружённой в себя, сдержанной, тихой, робкой, — узнали бы вы в ней ту женщину, которая когда-то специально переехала в деревню, потому что люди, которые были рядом с ней в большом городе, по её же собственному приглашению, обидели её, сами того, может, не желая и не зная? Эта женщина слишком хрупкая, она теперь сама перевязывает себе раненое сердце и мне заодно. А мужчина напротив неё тем временем целиком предался своей карьере любовника.
Он уже хорошо продвинулся на этом пути, а именно туда, в маленькую кондитерскую, где его знают и куда он поэтому не любит ходить. Но на сей раз он не захотел противоречить провинциальному одиночеству женщины, отношения ещё слишком свежие, поэтому женщина достаточно взволнованна, и он уступил её желанию: показаться на людях с мужчиной! Наконец-то! Это очень много ей даёт. И вот они сидят вместе. С этим человеком, опять же, ничего подобного никогда не случалось, ведь в чудесном замке, которым «Кроненцайтунг» ежедневно запирает наши мозги, он может почитать, куда это ведёт: любовь. В одной серии. До брака. До смерти. Жена жандарма читает все книжки про любовь, от начала до конца. Мужчина утверждается в своей суровой профессии, которую можно исполнять с собакой и / или мотоциклом, — ведь собаку можно взять с собой только в машину или вообще не брать. Мужчина утверждается в здешнем климате, это до недавнего времени было исключительно мужским делом. Идёт ли дождь или снег или светит солнце — неважно, мужчины делают своё дело, стоит только пожаловаться этой или той женщине в отделение, к которому она приписана. Мужчина — дело другое, он по большей части вообще не знает, о чём она тут говорит, за этим столиком кофейни, беглянка, которая в городе так хорошо зарабатывала и всегда избегала связей и сближений из страха разочарования, как она говорит, уже хвастаясь этим, потому что её всегда только бросали и бросали, как камень на дороге. Так поётся в печальной каринтской песне, но дальше я не знаю слова. Надо узнать, а то скоро весь мир превратится в Каринтию, и тогда будут
Потом она вдруг очнулась — внезапно, как лунатичка, каковой она и является, слепая, как она и есть, — на лестничной площадке. Внизу она перепачкана кровью. Что же он ей туда засадил — большее, чем зуботычина, меньшее, чем трактор? Разве что горлышко от пивной бутылки? Что это было? И её одежда рядом с ней сползает по ступеням, не по порядку, а кое-чего и вообще нет. Дверь, кстати, заперта изнутри, об этом я ещё не упомянула? Я что, забыла? Ну-ну, и кто же теперь в квартире, в доме — и то и другое принадлежит ей, разумеется: и нижний этаж, и подвал с сауной, и винным погребком, и приспособлениями для хобби? Женщина застаёт себя совершенно голой, стоящей на коленях перед дверью собственной квартиры, в беде, прижимая к груди растрёпанную одежду, которая чем-то пропиталась, и приникнув глазом к замочной скважине. Неужто он там правда с другой или это обман зрения, которое то недооценивает себя, то переоценивает, — с такой молоденькой, и как только он осмеливается с ней такое? и неужто правда в моей собственной квартире? — я видела своими глазами главное, я не могла обмануться, но и говорить об этом тоже не могу. Я думаю, мужчина не отдаёт себе отчёта, как далеко он зашёл с женщиной. Не так уж и далеко — в мой дом! Но, невзирая на это, он пустился во все тяжкие. Лучше бы он пустился куда-нибудь на машине. А её роль была бы пассажирская.
Женщина думает: этого просто не может быть, что он сейчас, да, в это самое мгновение, наяривает на своей трубе в такую молоденькую, ещё полудитя, так не бывает, — этот инструмент принадлежит одной мне, только мне. Хотя я едва умею держать его в руках. Но у меня он всё равно в лучших руках и в лучшей сохранности, ведь я уже слышала многие знаменитые оркестры и консервы едала, лично дирижируя, удобно откинувшись в кресле, потому что я не отказалась от разучивания по заявкам и попутно ещё в прах изучила пианино и сдала экзамен, пусть другая так попробует. Некоторым охота покрасоваться, как мне когда-то, когда я играла фортепьянный концерт Бетховена, но при этом на серебристо поблёскивающем проигрывателе лежал Альфред Брендель и прилежно вертелся, прилаживаясь в такт. Люди лгут. Ведь быть того не может, чтобы этот человек отверг меня ещё до того, как стал моим приверженцем. Может, он не знает, что теряет в моём лице и что раны, какие он мне наносит, оставляют след на всю жизнь. Они наследят, а я хотела чистоты. Я всегда хотела держать на расстоянии упорного претендента, но только не его, моего единственного! Которого я ждала пятьдесят лет. С ним бы я этого никогда не сделала. И он прогнал меня ещё до того, как успел узнать, как хорошо всё может быть между нами? Не может быть. Зато, может быть, завтра мне можно будет ползать у него в ногах. Чтобы он понял, что всегда может хоть сверху, хоть спереди, хоть с обеих сторон — а это мои лучшие стороны, потому что я свежевлюблена в него, — войти внутрь через мою постоянно открытую дверь. Чу, что это там снаружи? Кто-то идёт? Как на грех сейчас. Надеюсь, что никто. Никто не должен видеть меня такой, голой, окровавленной, и вся одежда чем-то пропиталась. Надеюсь, это не коллега из его же опергруппы, который явился незваным. Крики снаружи? Правильно, это я кричу, что, неужто это я гама? Звучит нехорошо. Похоже на крики человека, который хотел заехать другому в морду, но вместо этого — наверное, из ярости, но за что? — был вышвырнут на лестничную площадку, в холод. Тело при этом голосе уже не испортится, на таком-то холоде. Оно ведь сварено давно и помещено в собственный застеклённый домик, милая маленькая Белоснежка в хрустальном гробу, где она, к сожалению, у всех на виду. Это ещё хуже, хуже, чем гроб: там хоть обеспечена женщине одежда. И мужчина там совсем не нужен.
Эта женщина, я думаю, в тоске по насиженному месту, хотя сидеть на месте никогда не любила, вот парадокс, и теперь она снова в пути, к окну на входе, может, через него она снова проникнет в квартиру. Но для этого ей пришлось бы выйти на улицу, где её каждый может увидеть, кто пойдёт. Нет, так не пойдёт. Он увидит. Он должен лучше взять её, чем ту, другую, которая даже ещё не закончила свою учёбу в качестве ученицы продавца. Женщина знает это из прямых источников. При моём имуществе он, конечно, не позволит впарить себе какую-нибудь дешёвку, думает женщина, тем более этого полуребёнка. Он предпочтёт целую женщину. Это её предложение, оно стоит особняком, мы тоже могли бы кое-что предложить, но оно не будет так хорошо стоять. Мы могли бы поселиться в мансарде и были бы счастливы безмерно, хотя у нас было бы не так много места: счастье, что комнатка скроена по нашей мерке и облегает нас так плотно, что мы не упадём, я так влюблена, какое счастье, что есть ты и я одновременно. И больше нет места ни для кого. У меня больше одного места, у меня целый дом, где мы всё это могли бы делать уютно. Я места себе не нахожу. Кто вынужден давать, тот беднее того, кто даёт добровольно. Даст бог, эта ночь скоро кончится, и я смогу покончить с бессмысленной работой — пинать дверь и стучать в неё кулаками. Его твёрдые колени вместе с его тренировочными штанами — узор не подходит, но колени подходят ему хорошо, а штаны можно и снять. И тогда, и тогда, указывая на моё тело, указать ему, нет, не на дверь, это я и так делала слишком часто, хотя мы не очень давно знакомы, а робко (что вообще не очень ценится, каждый должен уметь показать себя и на что он способен. Иисус нам это образцово преподал, показывая на своё кровоточащее сердце, что часто ещё красиво дополнено аксессуаром — терновым венцом и двумя-тремя каплями крови в качестве дополнительного указания: дело к концу!) указать на то, к чему эта дурацкая дверь вообще приделана, а именно: к моему дому! — а там, где дверь не приделана, его просто снегом занесёт с другой, которая к тому же намного моложе. Так, теперь все члены в сборе, тело в качестве убежища тоже имеется в наличии, уже не такое новое, но ещё ого-го. Ведь я так влюблена. Это отражается в глазах, но в зеркале в прихожей не очень чёткое отражение. Почему мужчина воспринимает женщину только тогда, когда отверстия её тела раскрыты и исторгают крик. Я его от этого отучу. Это ещё грядёт. Он этого не выдерживает. Он держит уши зажатыми. Хотя бы один, определённо хороший тон, например за едой, он, однако, не может освоить. Он не музыкален. Он, собственно, невоспитанный и грубый. Его никто не воспитывал. Эти крики он не может слышать. Или делает вид, что не может. Он видит крик только тогда, когда люди вываливают его перед ним изо рта, но их крики ему безразличны. Как правило, люди стоят перед ним или рядом, но никогда не позади него, потому что жандарм должен постоянно держать их в поле зрения. Некоторые в отчаянии, показывают на своих сгоревших родных в малолитражке или плачутся ему в жилетку Дороги-просто кровавая ванна, кровавое хозяйство, как будто людей специально разводят для того, чтобы забить их на этой дороге. Раньше за это брали входную плату и не было никаких дорог. Он жесток. Всё, что исходит от этой женщины, он будет игнорировать, просто потому, что её он тоже не видит, если не хочет. В этом он должен исправиться, думает она. Это ещё грядёт. Он слишком много повидал, а если и не слишком — эта женщина всё равно была бы для него лишней. Все её двери всегда настежь, неужто она не замечает, ведь дует, надо их закрыть. Неужто в душу жандарма закрадывается страх? Мужчина давно знает, что за ней стоит, за дверью, ему не придётся вламываться, хотя он знает женщину не так давно. Зато он назубок знает — ив темноте не заблудится-все предметы обстановки, которые должны служить человеку для удобства, а вместо этого связывают его по рукам и ногам, пока не выплачен по ним кредит. Я думаю, они навек останутся открытыми, эти двери в обрамлении из жёстких курчавых волос, меха, который накинули на скорую руку для маскировки, чтобы их не опознали как двери после первого же звонка, при открытии. Такое впечатление, что они никогда не закрывались, двери, да, об этом мне есть что сказать; мужчина — он и под присягой в первую очередь мужчина (это не единственные здесь не мои слова. Все остальные слова тоже говорят живые люди где можно и где нельзя, честное слово), ни одна из многих, что были у него в жизни до сих пор, не выразила желания рассматривать этого мужчину как родственное, дружественное существо. Здесь, в этом местечке, никому не пришлось преждевременно бросать гимназию, потому что никто в неё и не ходил. Здесь, в этом местечке, никто не отказался от учёбы, чтобы получить удовлетворение каким — то другим способом, который не требует ни положения, ни денег. Все положения можно изобрести самому или вычитать из спецвыпусков, они все одинаковы, только люди разные. С картинками и фотографиями. Разумеется, каждая женщина через некоторое время старается снова поскорее избавиться от мужчины, так же, как радуешься обычно уходу родственников, когда они оставляют тебя в покое, хотя им срочно был бы нужен новый пуловер. Знаешь их как облупленных. Такие же, как мы, только другие.
Итак, здесь, на холодной лестнице, подперла голову руками и ревёт одна бывшая зарубежная корреспондентка и переводчица и по совместительству пианистка из некогда большого, дикого, злого города. Она знает, на скольких языках можно умолять и какими звуками, многие из них она знает, но ей следовало бы также знать, что звуки не помогут, если их не хотят слышать и чувствовать или если нет для них приёмника — даже в зубной пломбе с детекторными способностями. Эта женщина никак не может быть понята. Так уж оно есть. Всё тщетно. Вопрос, который мы за это время уже почти забыли, хотя он ставился часто, гласит: почему дверь квартиры внезапно закрылась, заперлась изнутри, именно там, где теперь торчит ключ? И почему не отпирает резервный ключ? Потому что его не всунули? Нет. Потому что он лежит снаружи под ковриком, куда мы не можем выйти. Кроме того, он и не смог бы отпереть, пока с другой стороны торчит его коллега. А нельзя ли сказать это проще? Я не могу. И почему женщина всё ещё ждёт и заставляет своё тело ждать вместе с ней? Для кого она это делает? Освободим тело от его ограничений и посмотрим правде в глаза: я ведь понимаю, что влюблённый мужчина не может пойти домой, где его жена, с девушкой, — я ведь прочла достаточно романов об этом и о других безрадостных вещах. Пожалуйста, можешь прийти ко мне в гости и принести мне что — нибудь красивое, сказала я ему, почти нагло, да? — после того как он на сельской дороге изучал мои документы так, будто взял в руки текст закона и лично занёс людям по пути, чтобы швырнуть его им в лицо. Всё это было монументально, как в камне высечено. Мысли его долго ворочались под мотоциклетным шлемом. По мне, так он должен был взять в одну руку палку, а в другую — мою задницу, потому что я действительно безобразно вела себя на дороге, это правда (я не приняла во внимание преимущество окружной дороги, но там же никто не проезжал, ни с какой стороны, а на того, кто подъехал, я и не взглянула). Жандарм помедлил, фиксируя меня глазами, будто они у него были верёвками, — о да, так начинается отношение, хоть бы и к собственному телу, которого прежде у тебя не было. И потом он взял меня за локоть. В разговоре, забывшись, он охватил одной рукой моё предплечье. А я уже ждала другую руку — ну, когда же, когда? Итак, сказала я, то, что ты мне должен принести, когда придёшь ко мне в гости, это главным образом ты сам. Да, оставайся всегда самим собой. Ты мне нравишься таким, как есть. Ты мужчина моей мечты. Высокий, сильный, белокурый, голубоглазый, похожий на викинга, только чуть ниже. Ты оказываешь на меня сильное эротическое воздействие. Для меня ты, кроме того, скала посреди прибоя, по которой я всегда тосковала, именно так оно и есть, и пусть всегда так и будет. Как хорошо, что я сперва подцепила тебя на дороге, а потом получила своё наказание, уже твёрдо с тобой условившись, не сходя с места, где я стояла, опустив глаза, которые находились прямо под моей модной короткой стрижкой, итак, уже условившись случайно (для других посетителей) встретить тебя в одном садовом кафе в районном городе и тем самым окончательно обрести, по мне так навсегда. Так, дайте дух перевести, теперь я хочу назначить мою цену за кубометр. Чтобы рассчитать, что тон буду задавать я, ведь я, как-никак, повидала почти весь мир и большую часть из него понимала. Но я не рассчитывала, что ты вообще не уделишь внимания моим тонам. Ты принёс рулетку — для чего? Пора уже разметить оставшееся пространство, это свобод ное пространство, которое мне необходимо, прежде чем твой зад впервые сможет соприкоснуться с моим дубовым стволом (кровать изготовлена как раз из него, без малейшего добавления железа, самым здоровым образом, и новенькая, с иголочки, только без гвоздей). Почему ты не следуешь за мной? Должны последовать другие разы, пока мне не станет лучше. Последняя искра разума у меня ещё осталась, теперь она воспламенила мой гнев, возник тлеющий огонь, который стремительно пожрал мои воззрения и мнения. Я знаю, я знаю, мне следовало бы идти в ногу со всеми этими девушками-цветочками урожая нынешнего года, которые только — только выросли из своих горшков. Но ты ведь уже дедушка. День святого Валентина в этом году уже прошёл, а ты так и не принёс мне цветы. Говорят, опыт ничем не заменишь? Мой-то можно. Любой женский опыт в пять минут без усилий меняют на юность. При том что сам ты уже давно не юноша. С другой стороны: если я чего-то хочу, то целый исследовательский институт мира не вытащит меня из войны с самой собой, которую я тут же начну. Сражаться я могу, чёрт возьми, поговорите со мной, тогда увидите. Я не должна была любить его, этого человека, но я его люблю. Так бежит время. Это кровавая правда. Ни письма, ни открытки, ни звонка, ни развода, ни решения, ни обручения — просто ничего без него не уходит, одно лишь голое ухмыляющееся Ничто смерти, и оно не уходит, смерть придвигается всё ближе, вместо того чтоб сохранять дистанцию. Но у меня ещё много времени, возможно самого лучшего. В моём возрасте безопасное расстояние до смерти статистически составляет тридцать восемь лет, может чуть меньше. Я умоляю его о возможности написать ему, но его жена ещё никогда не видела письма, которое бы ему кто-нибудь написал, за исключением банка. Жена из подозрения, что снова просрочен очередной взнос, немедленно вскрыла бы конверт и выпотрошила его. И если я буду его донимать, то он вообще уйдёт, однажды он действительно ушёл, то есть он знал, как вести игру. Отрезвление ко мне придёт и останется. А перед тем я хочу сама пару раз прийти и снова уйти, чтобы обустроить себя уютно. Вот теперь хорошо. Кто же я теперь.
Если уж я люблю его, то делаю это на совесть, но вот что слишком, то слишком, даже для меня. Он просто перестал приходить, после того как я его попросила когда-нибудь потом на мне всё-таки жениться. Паника доводит меня до истощения. Через три недели он снова приходит, я пытаюсь от нужды дать ему урок английского или французского (!), что ему, может быть, пригодится в будущем, если его о чём-нибудь спросит иностранная водительница. Но ему хотелось лишь приятно отдохнуть, без мыслей, подвигаясь лишь на самые необходимые движения, например к ширинке, которую он и во сне отыщет, как молодой пёс, хотя зачем псу брюки. Я думаю, то была смесь сонливости и настороженности, что так привлекала меня к нему, как будто невинный, беспристрастный сочинитель заставлял себя снова и снова писать мне свинские письма. Он просто не делал у меня ничего, выходящего за пределы телесного, этот мужчина, никакого ремонта, хотя в моём доме непрерывно что-то ломалось от приложения телесных сил и нуждалось в починке. Но потом, когда было уже почти поздно, как я ему потом признавалась, он снова начинал меня слушать так, как будто я была у него одна на всём свете, и всегда при этом брал меня за предплечье, или за плечо, или за бедро и смотрел на меня, и меня снова сносило. Пока не начинался отлив, потому что я никогда ни о чём не спрашивала и никогда ничего не ставила под вопрос и снова давала ему денег. Кто задаёт глупые вопросы, тому почтмейстер любви шлёт ответ: адресат выбыл. Меня бросало то в жар, то в холод, когда он прикасался ко мне определённым образом, который я описала бы, не будь это так неописуемо. Моё описание на другой же день покосилось бы, как стоптанные каблуки, потому что назавтра он сделал бы что-то совсем другое, чего бы я не ожидала и что оказалось бы ещё лучше. Он иногда бывает нежным и внимательным, чего мне приходится ждать неделями, так что я из-за этого становлюсь слишком нервной и вынуждена принимать успокоительные средства. Но когда он берёт меня за предплечье, он может тут же претендовать на социальное пособие, неважно у кого, ну, я, по крайней мере, дала бы ему сразу же. Зато в другой раз мой герой, если ему вздумается, таскает меня по всей комнате за волосы, хотя они у меня осветлены и оттого не самые прочные, хотя моё бедное предплечье всё ещё тоскует по тому, чтобы его нежно охватили. С этого мы всегда начинаем. Мы уезжаем. Этот человек однажды разорвал мне брюки, хотя я была настроена на нежность и ласку, и очень грубо действовал у меня там, внизу. Я подстраиваюсь под него, но и мне иногда хочется, чтобы считались с моим человеческим достоинством. Я тогда начинаю тосковать по тому нарушению правил, после которого он взял меня за предплечье. Мне больше нравится по-другому, но я не осмеливаюсь сказать ему, иначе он ещё захочет к этому обильного гарнира. Всё это происходит, когда человек, как я, доверчив в любви, как все люди. Надо перед тем хорошенько умаститься, иначе сгоришь под этим солнцем. Иногда он, как дрянной ребёнок, всё так и разворотит в моём женском организме, где все мои органы получили своё пожизненное место, как я надеюсь, но заранее этого нельзя сказать. Свободно подвешенные, тихо раскрывающиеся и перевитые друг с другом — пожалуйста, позвольте вам представить мои органы, они на всё уполномочены, хоть отнять у вас права на управление транспортным средством, хоть выписать мандат, но когда он здесь, всё меняется — при нём они становятся навытяжку, органы, ещё не зная, что от них потребуется, но готовые на всё. Я, может, ещё не на всё, если кому интересно. Они стоят навытяжку, как вызванный к доске ребёнок раньше в школе, когда учитель ещё имел авторитет. В струнку, как восклицательный знак. Они уже раскрылись, едва он их коснулся, только он один, мои срамные губы, хотя я собиралась их уже закрыть за собой, но перед миром, эти маленькие створчатые двери с их особой чувственностью. Только с этим человеком они способны что-то чувствовать. Я их не понимаю. Я не понимаю почему. Я не понимаю и себя. И всё-таки: моё тело теперь хотя бы говорит со мной, счастье, что ещё не поздно, счастье, что вы смолкаете при чтении. Велите же, пожалуйста, замолчать и вашему радио, и другим звуковым приборам, уфф, они очень измучены, им это тоже было бы кстати. Как несвоевременно со стороны мужчины было бы сейчас уйти, когда он только что пришёл, он же ещё не поглядел на меня как следует. Помимо моей пещеры, он не так много у меня видел, этот вечный турист-спелеолог. И пораскинь он умом, он бы, может, сказал мне совсем не то, что на самом деле сказал, а другое. Что-то со сливом ванны, с краном горячей воды на кухне, с бойлером, что-то с ними со всеми, но и со мной что-то, что надо либо упустить, либо впустить. Я тоскую. Он наверняка бы мог всё это починить, ведь он мастер на все руки. Но он не делает этого. Вначале я должна переписать на него весь дом, тогда посмотрим. Это он многовато хочет, вы не находите, но ведь у меня же нет детей и никогда уже не будет. Я одна.
Ну, пусть останется загадкой, почему я, невзирая ни на что, такая довольная, даже счастливая, стоит ему появиться рядом и сунуть мне только пальчик, втихаря, чтобы утешить, только для себя, но, естественно, немножко и для меня, да? — как соску ребёнку, только зачем же её так трясти, у ребёнка ещё голова отвалится. Но чтобы он меня — едва кончив кое-как, а я снова хочу, хочу больше, даже мечтаю снова побезумствовать, — но, значит, чтобы он меня во всей моей красе, на которую он ещё несколько дней назад вяло брызнул, даже не взглянув, куда попал, итак, чтобы он меня сегодня так просто — ведь совсем недавно он был ещё так нежен — в мгновение ока вышвырнул за дверь на лестницу, такого со мной ещё никогда не случалось. Что он себе позволяет, этот мужчина. Я прямо не мету поверить, ни о чём подобном мне никогда не приходилось даже слышать. У меня не укладывается. Лицо у меня совсем съехало, я потрясена. Я бы рельсу узлом завязала, чтобы обнять его, и тут такое. Не то чтобы тяжёлый несчастный случай. Всего лишь схождение с рельс. Больше его нет. Нет, я надеюсь, что он ещё здесь, эта нелюдь, чудесная нелюдь, и даст мне посмотреть через замочную скважину на него с малолеткой — вернее, он мне этого не даст, хотя это при чинило бы мне страшную боль. Может, он хочет вызвать во мне ревность? Может, завтра он снова придёт, моё сердце, которое его, э-э, его сердце, которое моё, и даст мне постирать свою рубашку, после того как он, для разнообразия, кончил в неё (только в меня изливаться он, кажется, принципиально, упорно избегает. Видимо, ему достаточно моих водительских прав, чтобы видеть, что я хотела бы взять управление на себя. От этого мне надо отвыкать. Так сказала бы любящая, удостоившись чудесного знакомства. Да я бы рада отказаться от ведущей роли, передав её ему. Но водить бы я хотела, на то у меня и машина), а сам наденет свежую форменную рубашку. Хотя он ещё здесь, я уже надеюсь на завтра, когда мы снова останемся совсем одни. Спокойно всё обсудим. Даже у зверя больше прав, разве я не права? Но у зверя нет трусов, чтобы снять их, а в этом половина удовольствия. Что от меня останется, если меня, в конце концов, никто не сменит? Ему надо на службу. Жандармы заранее составляют график смен. Заступит на дежурство следующая смена и поедет в свой моторизованный обход, где им, как всегда, придётся делать много неприятного. Поэтому у них нет сострадания к побеждённым.
Ого. Мой жандарм уже стоит в дверях, а я и не заметила. Просто открыл дверь, раз и готово. Теперь вы обе, девочки, можете одеться. Да поскорее. Что-то похожее говорит жандарм или думает, потому что он вовсе не обязан говорить. Я посмотрю, говорит он, не осталось ли чего за вами, я посмотрю за вами, не осталось ли чего. Не хочет ли кто-нибудь ещё засосать мой язык по самую глотку, как вы это любите, до боли? Язык — это по вашей части, а не по моей, мой язык — бедный и осквернённый. Ведь именно так вы думаете, обе, да? Я сам был бы рад, если бы у меня наконец отняли мои органы, мне самому их жаль. Но вы же мне хотите ещё и ваши вверить, тогда у меня будет дубликат. Тогда они повиснут у меня на шее. Жандарм думает: «Легче мне не становится. Я подавлен. У меня дурное предчувствие, будто в любой момент на меня может нагрянуть уполномоченный контроль и что-то случится такое, о чём я потом не смогу вспомнить. Разве это не каннибальские действия с вашей стороны по отношению ко мне, когда вы мне даёте, просто откинетесь назад и ждёте долгого оргазма, который я вам вынь да положь? Почему вы так любите принадлежать господину и почему вас так удивляет риск, от которого никто не застрахован, — что вы потом сгорите, как спички?» (Кто из говоривших с ним слышал, чтобы он так говорил? Этот человек в основном молчит, некоторые считают, что он вообще не говорун, этот гусь, который больше всего любит жаркое из свинины. На него уже не налезает пуловер, который ему связала его Пенелопа. Судьба, нет ли у тебя других ниток, да и цвет пряжи мне не нравится, зато жена довольна: теперь он знает, что я думаю о нём!) Трудно найти более грубого, брутального человека, за исключением тех моментов, когда он напивается, втихую, как всегда. Тогда он становит ся шёлковым. Тогда он кажется чуть ли не тактичным, но всё равно играет по своему собственному такту, отбивая его, всегда по чужой плоти, прилежной рукой. Но иногда, редко, из него вырывается речевой поток, как у многих молчунов: почти бабское недержание, словно прорвавшееся сквозь шёпоты и матюки, которые он не успел выпустить из тюрьмы своего тела, чтобы они стали рецидивис тами и заработали себе дополнительные срока.
Итак, он открывает дверь. Он открывает рот, и между нашими губами снова всё идёт к насильственным действиям, как замечает женщина, но слишком поздно: он отодвигает меня, бегло стирает себя с себя самого, а капли пота стекают с висков, вот и новые подоспели со лба и крыльев носа. Страх, который он временами испытывает, ему, собственно, ни к чему, но тот его всё равно находит, и очень легко. Только мне он однажды признался, уже сильно напившись, что боится: женщины сожрут его живьём. Он не любит целоваться, и из этого я делаю свои выводы: я должна его загцитить. В крайнем случае, от себя самой. Жаль, что мне приходится сказать ему об этом. Уж передо мной-то ему не нужен страх, чтобы возбудиться, сказала я ему, меня ему вообще не следует бояться. У меня теперь тоже, с тех пор как я знаю его, больше нет страха. Но он имеет в виду немножко не то. Лучше бы женщины его боялись. Просто прелесть, как он неправ. Много ли людей хотят, чтобы от них ничего не осталось? Думаю, совсем немного. Большинству хотелось бы, чтобы что-то их пережило, будь то их бесшабашность, с какой они садятся за руль, или их достижения в искусстве и промышленности. О совести я молчу, зато другие о ней трещат. Стыд тоже должен быть, и срам тоже, он хочет о себе вещать, он хочет ещё что-то нам поведать. Но это скорее необычно. Его обладатель уже встаёт из-за стола харчевни, всё уже съедено. Он хочет пойти поискать другие срамные части, не мои. Ага. Я перевожу слова жандарма на цивилизованный язык: вас надо только непрерывно лапать и лизать, говорит он. Вы не можете оставить человека в покое. За это вы на всё готовы, за это вы превратитесь в мой инструмент. Или вы превратитесь в другой инструмент, если я притворюсь, что он мне нравится больше и на нём я лучше умею играть: в визгливые звуки скрипки. Звукам флейты я вас тоже ещё обучу. Что, вы засовываете стриптизёрам, к которым ходили с подругами, в виде исключения только для дам, хи-хи, крупные купюры в трусы, которых потом хватитесь? Вы уже дважды так забывались? Как же называется эта стрип-группа, дай бог памяти? The что-то. Нет, не The Kennedys. И этот визг, всегда этот жуткий визг, когда вас собирается несколько, который я, в принципе, считаю выражением крайнего одиночества. Где бы вы ещё могли наделать столько шуму, как не в этом Ничто, или нет, скорее наоборот, в этом. Женщины. В чём ваша слабость: вы не можете, как я, оставаться наедине с собой. Другой причины, почему вы хотите именно такого, как я, я не могу себе представить.