Александр у края света
Шрифт:
— Пусти, — ответил я.
— Скажи мне, что вы делаете, я хочу знать.
— Не сейчас, — ответил я. Честное слово, мы бранились, как пожилые супруги. — С дороги.
От привратных светильников запалили факелы, а следом начали разгораться соломенные кровли, озаряя все вокруг желтым мерцающим светом.
— Что они делают? — спросил Анабруза. — Скажи мне, что вы задумали?
Я потерял терпение и отпихнул его прочь; он отшатнулся на пару шагов, поскользнулся и упал. Я думал, теперь-то он уберется, но не тут-то было; он бросился вперед и попытался вырвать у кого-то факел, который как раз поднесли к краю крыши. Этот человек не знал Анабрузу; в другой руке у него было копье, и это копье он вонзил ему снизу под
(Я до сих пор думаю о нем, Фризевт. Я нахожу отвратительным мысль о том, что вся жизнь этого хорошего и очень несчастного человека отмечена скорбью и катастрофами, каждая из которых была вызвана прямо и непосредственно мной. Я был автором всех его бед, начиная с той ночи в Афинах, когда я разбил его лицо и оставил захлебываться в собственной крови. Я привел своих людей на его родину, я заставил его отдать сына на заклание, спланировал битву, в которой погиб второй сын; я заставил его предать родную деревню ради ее спасения и превратил в изменника, виновного в гибели всего народа. И все же я не злодей, Фризевт, в моих действиях не было ненависти или злобы — только бестактность и беззаботность; все, что я делал в Ольвии, делалось для общего блага).
Теперь ход событий ускорился. Факела мне не досталось, так что я прикрывал щитом того, у кого он был. Люди метались туда-сюда, выбегали из подожженных домов, сталкивались с нами и кидались в ужасе прочь или же пытались проломиться сквозь стену щитов, сжимая в руках самое ценное добро. Большинство из них вело себя так, как будто нас вообще тут не было, как будто при стольких несчастьях не хватало еще возиться с нами; но один старик, совершенно седой и совершенно голый, прыгнул на меня с деревянной лопатой в руках и принялся с грохотом лупить ею по моему щиту, словно в барабан. После пятого или шестого удара я попытался отогнать его комлем копья, но как раз в этот момент он или кинулся вперед, или оступился, и подток вошел в его промежность, как ложка в творог. Я потянул копье на себя и он упал; я не задерживался там и не видел, что с ним сталось. Огонь добросовестно выполнял нашу работу, поскольку строй наш почти сразу развалился и мы бродили бесцельно, словно деревенщина, приплывшая в Афины на зерновозе и любующаяся видами. Стрелы не свистели, никто не пытался драться; все, что нам оставалась — легонько подталкивать людей вдоль по улице к боковым воротам, как пастухи гонят свою скотину. Я увидел, что окруживший стены отряд отнесся к своим обязанностям гораздо серьезнее, чем мы.
Вскоре огонь принялся распространяться сам по себе, превращая деревню в ад. Марсамлепт заорал, приказывая убираться, и я услышал его, но только потому, что он стоял невдалеке; когда на голове толстый, добротно подбитый шлем, а кругом стоит оглушительный шум, мало что можно расслышать.
Потери, понесенные нами этой ночью, свелись в итоге к четырем воинам, которые не услышали приказа и оказались запертыми в полыхающей деревне.
Прошу прощения — их было пять. Уже в самый последний момент, поторапливая нас и считая выбегавших, Марсамлепт был сражен стрелой в лицо — наверное, единственной стрелой, выпущенной этой ночью. Он снял шлем, чтобы мы могли его узнать и расслышать, и стрела угодила ему в левый глаз. Он рухнул без единого слова.
Когда осадная партия услышала от воинов резерва, что враги убили Марсамлепта, то впала в ярость. Иллирийцы любили его и верили ему — они весьма эмоциональный народ, когда узнаешь их поближе — а Марсамлепта за истекшие годы научились уважать и ценить даже Отцы-Основатели. В общем, для деревенских эта жертва была наихудшей из возможных, и они немедленно заплатили за нее. Когда резня к рассвету закончилась (я
Мы не истребили их поголовно, конечно; ничего подобного. Мы хватали случайно попавшихся под руку выживших, а остальным позволили смотреть на бойню. К тому времени я уже ни в чем не участвовал: надышался дымом и провел самые насыщенные часы в сторонке, выкашливая легкие; так что да, думаю, вполне можно сказать, что я в очередной раз смотрел не в ту сторону. На сей раз, однако, я не особенно сожалел об этом.
Теперь я был свободен. Я сделал все, что собирался, и ничто не удерживало меня в Антольвии. Для разнообразия мне удалось наблюдать за процессом от начала и до успешного завершения. Возможно, было бы лучше, если б это оказалось нечто чуть более позитивное, чем геноцид, но проигравшие не выбирают, как говорим мы, философы.
Новость о моем скором возвращении в Афины разлетелась быстро и была принята без энтузиазма. Наверное, я выбрал не лучшее время для объявления — сразу после смерти Марсамлепта. Если говорить о нас с ним, не приходится сомневаться, какая из потерь была горше; он был удачливым и компетентным солдатом и ответственным представителем иллирийского большинства, в каковом качестве продемонстрировал особый дипломатический такт и то, что за неимением лучшего слова я бы назвал государственным талантом. А кроме того, людям он нравился.
И мне он нравился.
— Ты не настолько любим и уважаем, как он, очевидно, — попытался обьяснить Тирсений. — Люди могли... не знаю, все чувствовали, что он понимает их мысли и чувства, что он один из них. А ты всегда был ойкистом, несмотря на все усилия, которые ты прилагал, чтобы выставить себя человеком из народа. Но дело не в этом. Ты Основатель. Ты человек, который основал город, твое имя во всех надписях и записях, во всех законах: «Эвксен-ойкист и народ решили, что...». Ты вроде статуи на агоре или носовая фигура корабля; люди должны все время тебя видеть. И если ты решил уехать — подумай хотя бы, что они чувствуют.
Не в первый раз я подивился, как Тирсению вообще удавалось что-то кому-то продать.
— Очень мило с твоей стороны сообщить мне все эти приятные для слуха вещи, — сказал я, — но я принял решение. Я просто не хочу здесь больше жить. Для тебя и большинства остальных все по-другому. Все, чего им надо от этого места — крыша над головой и немного земли. Я всегда хотел большего.
— Совершенное общество, — сказал Тирсений. — Именно! Я, однако, не вижу, какие с этим проблемы. Посмотри сам: у нас нет борьбы фракций, олигархи не захватывают в свои сети толпу, военные диктаторы не выжимают из нас налогов. Греки и иллирийцы мирно живут бок о бок. У нас даже будины есть! Разве это не твое разлюбезное совершенное общество, господин Философ?
Я покачал головой.
— Тирсений, у нас нет всех этих проблем только потому, что нас слишком мало. Все друг друга знают, у всех примерно одинаковые наделы, мы только что закончили войну с внешним врагом; разумеется, мы сейчас едины и преисполнены братской любви — и нигде ты бы не ждал иной картины. И уезжаю я не потому, что эксперимент не удался. Я уезжаю потому, что он закончен. Ты понимаешь?
Он кивнул.
— Думаю, да, — сказал он. — Думаю, ты никогда и не был частью нашего сообщества. Ты приехал сюда изучать нас и рассматривать. Ты с этим покончил и теперь отправляешься изучать что-нибудь еще. Знаешь, что? Я думаю, ты и в самом деле настоящий философ. — Он нахмурился. — Только подумать: я-то считал тебя честным шарлатаном, неподдельным мошенником со змеей в горшке.