Александровскiе кадеты
Шрифт:
Две Мишени и Ирина Ивановна сделались оба какими-то одинаково-тихими, без прежнего огня, словно их что-то сильно гнело, не давая покоя. Нет, они очень старались, и уроки были по-прежнему интересны; но Федя-то чувствовал. И Петя Ниткин тоже и даже угрюмый Костька Нифонтов соглашался. Впрочем, угрюмым он быть перестал — когда, наверное, с неделю после их Приключения, когда он вдруг почти налетел на Федора, размахивая каким-то конвертом:
— Слон! Федя! Слон, слышь, Слон!..
— Чего, чего, Кость?
— Чего! Чего! Папку из
— Здорово! — искренне обрадовался Федор. — Говорил же я тебе!..
— Ну да! А моё слово, Слон, твёрдо! Свечку уже поставил! И ещё поставлю!.. Спасибо и тебе, и батьке твоему! Грех искупил!..
Про «грех» Феде понравилось не слишком, но слишком уж Костька радовался, чтобы затевать сейчас ссоры. Да и то сказать — Приключение их сблизило, они словно сделалась посвящёнными таинственного ордена, и собачиться по мелочи казалось совсем уж глупым. В общем, Федор решил пропустить это мимо ушей; тем более, что свечку за них Костя поставил.
…В общем, все старательно делали вид, будто ничего не случилось. Вот совсем ничего; и можно весело готовиться к Рождеству.
Пришли морозы и пали снега. Морозы не так, что нос на улицу не высунешь, а только хрустит весело под валенками. Высоки и чисты зимние небеса, сияют колючие звезды, и невольно Федор думал — а какова была она, Звезда Вифлеемская? Наверное, ярка, ярче всего, что светит с тёмного небесного свода. Отец Корнилий говаривал, что иные учёные всё ищут да ищут «иль планету, иль комету», а только искать её нет смысла: было то Господень промысел, ангелы его и светили.
Тянулись к городу гладкими зимниками обозы — везли товар к мясоеду. Ух, и чего там только не было! Туши и свиные, и телячьи, и битая птица — куры, гуси, индейки, утки; лесная дичина — глухари с тетеревами и куропатками, мелкие рябчики, что брали по счёту — дюжинами; и зайцы, и кабаны, и поросята, и подсвинки; а для особых любителей нашлась бы и медвежатина, и лосятина.
Ну, а про рыбу и говорить не приходилось. Волжские осетры, белуги, стерляди, севрюги — громадные, словно брёвна. На иное даже и не смотрят покупатели, разве кошке какую мелочь возьмут.
Гатчино едва успела принарядиться, прихорошиться после огня и крови. Разукрашенные ёлки прикрыли чёрные проплешины от пожаров, где хозяева не успели починить или хотя б закрасить; поднялись-протянулись гирлянды фонариков; нищие собирались к храмам, в предрождественнские дни всегда щедро подаяние.
Корпус тоже наряжался, огромная парадная зала очистилась, мебель убрали, колонные обвивали разноцветные бумажные цепи с вырезными звёздочками, флажки выстраивались длинными вереницами, и каждая была приветствием-поздравлением: «счастливого Рождества!»
Кому-то оно, может, и было счастливым, да только не Федору.
Не так оно всё было. Совсем не так. Невольно приходило на память, как ещё год назад он ждал Рождества, лёжа в огромной гулкой казарме 3-ей
Тогда, в Елисаветинске он, Федор — радовался! Несмотря на тонкое одеяло, под которым не согреешься, а дежурный дядька сорвал на воспитанниках зло — велел все шинели собрать, не укрываться ими; несмотря на то, что на соседней койке всхлипывает Макарка Зорин, худосочный, малосильный — его обижали, он ушёл в бега, был пойман на вокзале, доставлен в корпус, жестоко высечен и теперь лежит на животе, точит слезу в подушку — а куда деваться, точи-не точи, тут и останешься, Макарка, у тебя-то папы-полковника нету.
И еда была скверная в военгимназии, и от старших доставалось — а всё равно, радость перед Рождеством была настоящая. Здесь же, в уютной комнате, что Федя делит с лучшим другом, где вкусно кормят, где интересно учат, где, в конце концов, он, Федор Солонов, пережил самое невероятное Приключение, за которое любой кадет, наверное, левую руку бы не пожалел, и приходит-прикатывает Рождество Христово — а радости как не было, так и нет.
Неужто прав был Костька? Неужто и впрямь не отпустит их этот чудный новым мир, мир будущего, куда они лишь одним глазком заглянули, и теперь забыть не могут?.. Конечно, не возвращаться им было нельзя. Да и профессор… мягко говоря, не обрадовался бы он таким гостям. Совсем не обрадовался бы.
…А бал всё ближе, а дел всё больше — чтобы мундир парадный сидел бы, как влитой, чтобы сиял положенный только по таким случаям витой аксельбант, чтобы в пряжку пояса можно было б смотреться, как и в лёгкие чёрные полуботинки. Им, седьмой роте, открывать бал, как и на государевом катке. Всё должно быть по высшему разряду — а у него, Федора, опускаются руки.
Глава 12.3
Потому что в голове — иной дивный мир, его чудеса, едва-едва приоткрывшиеся случайно занесённым туда гостям. И мысли крутятся бессмысленно, словно ослики в наглазниках, вращающие мельничьи жернова, когда нету ветра.
Он ругал себя, пытался вернуться к обыденному — но любимые совсем недавно книжки одиноко лежали аккуратной стопкой, нераскрытые, позабытые; корпусной тир, где Федя занимался стрельбой, не привлекал тоже. Одно радовало — что хорошо заживало плечо.
— Молодой, кровь с молоком, — одобрительно ворчал доктор Иван Семенович. — Дырка зарастает так, что любо-дорого глядеть!
А вот любезный друг Петя Ниткин, кажется, ничем подобным не маялся. С головой ушёл в свои занятия, постоянно пропадая не где-нибудь, а у самого Ильи Андреевича Положинцева, чего Федя решительно не понимал.