Алмаз раджи. Собрание сочинений
Шрифт:
Итак, теперь я имел два образа. Один из них был абсолютным злом, другой – прежним Генри Джекилом, то есть негармоничной и двойственной смесью различных элементов, исправить и облагородить которую я уже не надеялся. Итак, перемена во всех отношениях оказалась к худшему.
Даже и в то время я еще не преодолел отвращения к сухому однообразию жизни кабинетного ученого. Временами я испытывал прежнюю тягу к удовольствиям, а поскольку все они были, мягко говоря, неблаговидными, а я уже считался известным и почтенным человеком, такая раздвоенность становилась все более тягостной для меня.
Тут мне могло прийти на помощь мое новообретенное могущество. И я поддался ему, пока сам не стал его рабом. Стоило мне проглотить мой состав, как я покидал тело известного профессора и воплощался в облике Эдварда Хайда, словно закутываясь в непроницаемый для посторонних взглядов плащ.
Я снял
В старину люди пользовались услугами наемных убийц, чтобы их руками творить преступления, не ставя под угрозу ни себя, ни свое доброе имя. Я же стал первым человеком, который прибегнул к этому средству в поисках удовольствий. Я был первым человеком, которого общество видело облаченным в одежды почтенной добродетели и который мог в мгновение ока сбросить с себя этот наряд и, подобно вырвавшемуся на свободу школяру, кинуться в пучину самого откровенного разврата. Но, в отличие от этого школяра, мне в моем непроницаемом плаще не грозила опасность быть узнанным.
Поймите, я ведь просто не существовал! Стоило мне скрыться за дверью лаборатории, в две секунды составить и проглотить мою смесь (а я бдительно следил за тем, чтобы все ингредиенты всегда были у меня под рукой), и Эдвард Хайд, что бы он ни натворил, исчезал, как след от дыхания на зеркале, а вместо него в кабинете появлялся Генри Джекил, человек, посвятивший себя мирному и плодотворному труду.
Удовольствия, которым я стал предаваться в своем новом облике, были малопочтенными, но вскоре Эдвард Хайд превратил их в нечто чудовищное. Вернувшись домой после этих похождений, я порой диву давался тому, насколько глубока моя собственная испорченность. Существо, которое я извлек из своей души и отправил в мир, позволив ему творить все, что ему вздумается, оказалось бесконечно злым, подлым и низким. Каждый его поступок, каждая мысль были сосредоточены на нем же самом; он с животной ненасытностью поглощал наслаждения и упивался чужими страданиями. Жалость была свойственна ему не больше, чем каменному идолу. Порой Генри Джекил с ужасом вспоминал о поступках Хайда; однако странность положения, неподвластного обычным законам, постепенно убаюкивала его совесть. Ведь, в сущности, виноват всегда и во всем оказывался Хайд, а Джекил от этого не становился хуже. Утром он просыпался прежним человеком, с прежними свойствами; а в тех случаях, когда это оказывалось возможным, он даже частично устранял последствия зла, причиненного Хайдом. И его совесть продолжала спать глубоким сном.
Я не намерен подробно описывать всю ту мерзость, которой потворствовал (хотя и теперь еще не готов признать, что виной всему именно я). Я хочу только перечислить события, которые явно указывали на неизбежность возмездия и на его близость. Однажды я навлек на себя серьезную опасность, но так как этот случай не имел никаких последствий, здесь я только упомяну о нем. Моя бездушная жестокость по отношению к ребенку вызвала гнев прохожего – впоследствии, дорогой Аттерсон, я узнал его в вашем кузене, это случилось тогда, когда я беседовал с вами, стоя в окне своего кабинета. Были минуты, когда я уже опасался за свою жизнь; и чтобы успокоить справедливое негодование людей, Эдвард Хайд был вынужден привести их к двери моей лаборатории и вручить им чек, подписанный Генри Джекилом. Однако я обезопасил себя от повторения подобных случаев, положив в другой банк деньги на имя Эдварда Хайда. Когда же я научился писать, изменяя почерк, и снабдил моего двойника личной подписью, я решил, что окончательно перехитрил судьбу.
Месяца за два до убийства сэра Денверса я отправился на поиски приключений. Вернулся я поздно и на следующий день проснулся с очень странным ощущением. Напрасно я всматривался в убранство своей спальни – что-то упорно говорило мне, что я вовсе не там, а в том доме, где обычно ночевал в обличье Хайда. Я усмехнулся и, поддавшись обычной своей склонности анализировать психологические явления, стал лениво размышлять о причинах подобной иллюзии;
Вероятно, с полминуты я, окаменев от изумленья, смотрел на эту руку, и только тогда на меня обрушился сокрушительный ужас. Я выскочил из постели и бросился к зеркалу. При виде того, что в нем отразилось, я почувствовал, что вся моя кровь превратилась в ледяную воду. Я лег в постель Генри Джекилом, а проснулся Эдвардом Хайдом!
Чем это можно объяснить? – спросил я себя. Но даже не это показалось мне самым важным. Снова содрогнувшись от ужаса, я задался другим вопросом: как помочь делу?
Утро уже наступило, слуги встали и принялись за работу; все мои химические принадлежности остались в кабинете. Мысль о длинном путешествии, которое мне предстояло, показалась мне невыносимой. Я должен был спуститься с лестницы, пройти по коридору, пересечь открытый двор и проникнуть в анатомический театр. Разумеется, я мог спрятать свое лицо, но был не в состоянии скрыть перемену в моем телосложении. И тут же я с радостью вспомнил, что вся прислуга уже привыкла к тому, что в доме появляется мое второе «я». Я кое-как натянул на себя слишком просторное и длинное платье Джекила и проследовал через дом. Брэдшоу, с которым я столкнулся, вздрогнул при виде мистера Хайда в столь ранний час и в столь странном наряде. Но уже через десять минут доктор Джекил принял свой собственный вид, спустился в столовую и сделал вид, что завтракает с аппетитом.
Аппетита у меня в самом деле не было. Этот не имеющий объяснения случай стоял передо мной, словно огненный перст на пиру у Валтасара [93] , чертящий на стене роковые слова. Я серьезнее, чем когда-либо, задумался о возможных последствиях моего двойного существования. Та часть моего «я», которая воплощалась в Хайде, в последнее время все чаще являлась на свет и сильно развилась. Мне даже стало казаться, что Хайд вырос, стал сильнее и энергичнее. Я боялся, что если так пойдет и дальше, равновесие моей личности будет окончательно нарушено, и обличье Эдварда Хайда станет для меня единственным. Кроме того, мой состав не всегда оказывал одинаковое действие. Однажды он вообще не подействовал, позже мне не раз приходилось удваивать дозы, а как-то раз я даже утроил дозу, подвергнув собственную жизнь серьезной опасности.
93
Валтасар – последний халдейский правитель Вавилона. Согласно библейской Книге Даниила, Валтасар во время осады Вавилона персами использовал на пиру священные сосуды, вывезенные из Иерусалимского храма. В разгар веселья на стене появились начертанные таинственной рукой слова, предрекающие правителю и его царству скорую гибель.
Под влиянием случившегося утром, я стал перебирать в уме все, что испытал за это время, и ясно увидел, что если поначалу я с большим трудом сбрасывал с себя тело Джекила, то теперь мне стало гораздо труднее покидать тело Хайда. Все указывало на то, что я мало-помалу утрачиваю свое лучшее «я» и медленно, но верно сливаюсь с моей второй и худшей натурой.
Мне предстоял выбор. У обеих моих ипостасей была общая память, а все остальные способности разделялись между ними крайне неравномерно. Джекил, существо сложное, двойственное, то со страхом, то с жадным восторгом помышлял об удовольствиях и похождениях Хайда; Хайд же относился к Джекилу совершенно равнодушно, и если вспоминал о нем, то примерно так, как разбойник, орудующий в горах, вспоминает о пещере, где он всегда сможет укрыться от преследователей. Окончательно избрав судьбу Джекила, я навсегда утратил бы возможность для чувственных наслаждений, став Хайдом, я лишился бы множества высоких стремлений и целей, раз и навсегда стал бы изгоем, человеком презренным и лишенным друзей. Выгоды казались неравными, но на чашах весов лежали и другие соображения: так, Джекил жестоко страдал бы от воздержания, а Хайд никогда не смог бы даже осознать цену того, что он утратил. Как ни странны обстоятельства, в которые я себя поставил, но подобная борьба двух начал стара как мир и свойственна любому человеку. Каждый трепещущий и раздираемый соблазнами грешник мечет ровно такие же кости.