Алые погоны. Книга вторая
Шрифт:
— Спокойной ночи, родной, — сказала Антонина Васильевна, но Володя потянул ее к дивану, усадил, уселся рядом и начал сбивчиво, сначала не поднимая глаз, рассказывать о Галинке, о Валерии и, наконец, глядя прямо, — о том, в чем признавался только самому себе:
— Понимаешь, мама, мне кажется, чувство должно быть очень сильным и чистым… Иначе разменяешь себя… Если бы я сегодня пошел, — это внешне, как будто, пустяки, а вдуматься как следует — измена тому хорошему, что есть у нас… честности. Погнался за минутным, а большое после этого ушло бы… возможно, загрязнилось. И, знаешь, дело не только
— Я тебя хорошо понимаю, и ты прав, — серьезно сказала мать, медленными движениями рук разглаживая юбку на коленях. — Когда тебе было семь лет, — вдруг сказала она и позже сама удивлялась, почему вспомнила и заговорила об этом, — ко мне стал проявлять большое внимание один очень умный, интересный человек, инженер… известный в городе спортсмен… И мне он очень нравился. Но я бы навсегда потеряла уважение к себе, если бы поддалась увлечению. Только пошляки, стараясь прикрыть свою пошлость, проповедуют: «Живем лишь раз, поэтому бери от жизни все, что можешь», под этим «все что можешь» разумея непрочность и легкость чувств. Нет, не в этом жизнь! От нее надо брать не все без разбору, а лучшее, что у нее есть, только тогда ты внутренне станешь богат. Увы, сынок, я тоже не умею все это выразить как следует.
— А отец тебя когда-нибудь ревновал? — неожиданно спросил Володя и взглянул смущенно на мать.
Антонина Васильевна улыбнулась, и лицо ее стало молодым.
— Очень редко, — сказала она. — Он верил мне и поэтому легко преодолевал в себе это чувство — только однажды было… подошел и просит: «Если любишь меня — сожги его письма». Это он об инженере… Я сначала рассердилась, да и жаль было жечь — письма очень хорошие. Но посмотрела на Алешу, такой он стоял печальный, расстроенный, глупыш несчастный — я и сожгла. Тогда он ко мне подбежал, обнимает, целует: «Ты, моя хорошая, прости, что мучаю тебя… Теперь я вижу, вижу, как ты меня любишь». А мне вдруг так легко стало.
— Ты знаешь, — виновато признался Володя, — я один раз тоже Галинку приревновал… У нас вечер был, в годовщину Советской Армии… танцы… И вот к ней подскочил один из второй роты, лучший танцор, пригласил… Я незаметно прикоснулся к ее руке, чтобы отказалась, а она недовольно тряхнула головой: «Вот еще…» и не послушалась. Я с вечера ушел. Сел в спальне на койку… темно… и думаю: «Конечно, он лучше меня, красивее… Ну, и пусть остаются вместе. Лишь бы ей хорошо было». А потом мне стыдно стало своей невыдержанности и мыслей глупых. Я возвратился в зал. Галинка как будто и не заметила, что я уходил, только глаза, смеются, будто тоже говорят: «Глупыш, ты, глупыш, ну можно ли так?..»
— И правда, глупыш, — провела рукой по волосам сына Антонина Васильевна. — Батюшки! — воскликнула она, взглянув на стенные часы. — Как поздно! Спать, спать…
ГЛАВА IV
ПРИЕЗД В ЛАГЕРИ
Ковалев возвращался с каникул в училище в приподнятом настроении. С каждым
Только сейчас Владимир понял, как соскучился он по училищу, друзьям, родной роте, по всему тому, что стало неотделимо от него.
Он рисовал в воображении картины встречи с Галинкой — одну чудесней другой — и в десятый раз перечитывал заголовок статьи, не понимая его.
На ростовском вокзале, где предстояла пересадка, Ковалев решил переночевать. Перед отъездом на каникулы капитан Боканов, напутствуя, сказал: «Учтите, есть указание, что суворовцы могут пользоваться на вокзалах офицерскими комнатами отдыха». Ну, могут, так могут — тем лучше.
Володя купил в киоске «Курс автомобильного дела» и неторопливо поднялся по лестнице на второй этаж вокзала. Картины, ковры, пальмы делали комнату красивой.
Выбрав дальний угол, он сел в глубокое кресло и стал перелистывать только что купленную книгу. Многое в ней было знакомо, потому что еще в прошлом году Володя сдавал экзамен на право вождения машины. Его отвлек от чтения чей-то придирчивый голос:
— Вы попали не в свой зал!
Ковалев поднял голову. Перед ним стоял, с красной повязкой на рукаве гимнастерки, молоденький лейтенант и выжидающе смотрел холодными, недружелюбными глазами.
— Вам придется спуститься в нижний зал! — словно вызывая на ссору, потребовал лейтенант.
Ковалев спокойно встал, сказал вежливо, подавляя внутреннюю дрожь, когда чувствуешь, что вот-вот произойдет непоправимый взрыв:
— Есть указание на то, что мы вправе пользоваться этой комнатой.
— Советую следовать моим указаниям и немедленно отправиться вниз! — как и прежде, вызывающе, бросил лейтенант.
Стиснув зубы и притушив готовую вырваться ответную резкость, Ковалев молча козырнул и медленно вышел в коридор.
— Грубиян, грубиян… что я — место просижу? — оскорбленно шептал он, спускаясь по лестнице, и до слез было обидно за себя. Но обиду несколько смягчала мысль: «Все же я держался с достоинством и если бы капитан Боканов видел все это со стороны, остался бы доволен».
Дело, конечно, не в картинах и коврах офицерской комнаты. Затрагивалось какое-то право, — может быть, неписанное, но поступиться им не хотелось, а главное — обидны были резкость, нетактичность лейтенанта.
Ковалев обратился к коменданту вокзала, и тот, удивленно подняв седые брови, сказал:
— Да, пожалуйста, отдыхайте…
— Я попросил бы вас дать на это письменное разрешение, — вежливо, но настойчиво сказал Ковалев.
Комендант пожал плечами, однако, записку написал, подумав: «Может, их там, в суворовском, учат все точно оформлять».
Ковалев возвратился на второй этаж. Минут через пятнадцать, откуда-то появившийся молоденький лейтенант снова воинственно налетел, звеня шпорами:
— Вы опять здесь?
Но, прочитав разрешение своего начальника, недовольно пробурчал — Баловство! Изнеженность! — и скрылся.