Амелия
Шрифт:
– Вы, несомненно, правы, – согласился доктор, – в этом отношении действительно проявляется самая позорная нерадивость, но не следует винить во всем одни только власти; какую-то долю вины следует, я боюсь, отнести и на счет самого духовенства.
– Сударь, – воскликнул молодой джентльмен, – вот уж никак не ожидал такого обвинения со стороны человека, облаченного в ваши одежды. Разве мы, церковнослужители, хоть сколько-нибудь поощряем распространение подобного ряда книг? Разве мы, напротив, не вопием громко против снисходительного к ним отношения? Это как раз та гнусная клевета, которую возводят на нас миряне, и я никак не ожидал, что услышу ее подтверждение из уст одного из своих собратьев.
– Не будьте чересчур нетерпеливы, молодой человек, – сказал доктор. – Я ведь далек от того, чтобы безоговорочно подтверждать обвинения мирян; они носят слишком общий характер и чересчур суровы, но ведь их нападки как раз и не направлены против тех сторон духовенства, которые вы взялись защищать. Не следует думать, будто миряне настолько глупы, чтобы нападать на ту самую веру, которой они обязаны своим преходящим благоденствием. Ведь обвиняя духовенство в том, что оно содействует безбожию, миряне ссылаются при этом только на дурные примеры, подаваемые
292
Парис Мэтью (ум. 1259) – бенедиктинский монах, летописец, продолжил хронику своего предшественника Роджера де Уэндауэра (ум. 1237) «Цветы истории, охватывающие историю Англии от происхождения саксов и до 1235 г.», где и находится приводимая Филдингом история о двух священниках, во времена Филдинга «Цветы истории» приписывались Мэтью Парису.
– Превосходно! – одобрил рассказ пожилой джентльмен. – Подумать только, какая у вас память!
– Но позвольте, сударь, – вмешался его сын, – ведь церковнослужитель – такой же человек, как и все прочие; если требовать от него совершенной чистоты…
– А я ее и не требую, – перебил доктор Гаррисон, – и, надеюсь, ее не потребуют и от нас. Само Писание подает нам – священнослужителям – такую надежду, коль скоро в нем рассказывается о том, как лучшие из нас впадают в грех по двадцать раз в день. [293] Но я убежден, что мы не можем допускать ни одного из тех более тяжких преступлений, которые оскверняют всю нашу душу. Мы можем требовать исполнения десяти заповедей и воздержания от таких закоренелых пороков, как, в первую очередь, Корыстолюбие, которое человек едва ли может удовлетворять, не нарушая при этом и других заповедей. Было бы, разумеется, чрезмерной наивностью полагать, будто человек, который столь явно всем сердцем уповает не только на сей мир, но на одну из самых недостойных в нем вещей (ведь таковы, в сущности, деньги, независимо от того, как их используют), станет одновременно почитать истинным сокровищем жизнь небесную. [294] Второй из грехов такого рода – Честолюбие: нам внушают, что нельзя служить одновременно Богу и Маммоне. [295] Я мог бы отнести эти слова к Корыстолюбию, но предпочел только упомянуть об этом здесь. Когда мы видим человека, низкопоклонничающего при дворе и при утреннем выходе вельмож, [296] не гнушающегося выполнять грязные поручения знатных особ в надежде получить более теплое местечко, можем ли мы верить, что тот, у кого столько безжалостных повелителей здесь на земле, способен помыслить о своем Повелителе на небесах? Разве не должен он сам задуматься, если он вообще когда-нибудь размышляет, над тем, что величественный Повелитель презрит и отринет слугу, ставшего послушным орудием придворного фаворита, который использовал его в качестве сводника или, возможно, превратил в гнусного пособника распространения той растленности, что становится помехой и пагубой для самой жизнедеятельности его страны?
293
Видимо, доктор Гаррисон имеет в виду строки из Книги притчей Соломоновых: «ибо семь раз упадет праведник – и встанет, а нечестивые впадут в погибель» (XXIV, 16).
294
Вся эта фраза кратко воспроизводит мысль из Нагорной проповеди Иисуса: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут: но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляет и где воры не подкапывают и не крадут» (Матф. VI, 19–20).
295
Маммона – бог богатства и наживы у древних сирийцев, синоним алчности, корыстолюбия, доктор тут в сущности цитирует Библию: «Никто не может служить двум господам…
296
Речь идет о широко распространенном в то время обычае приезжать к знатному вельможе, чтобы присутствовать при его утреннем туалете и выходе из опочивальни, свидетельствуя тем самым ему свое почтение; этот церемониал обозначался непереводимым французским словом lev'ee.
Последний из грехов, который я упомяну, – это Гордыня. Во всем мироздании нет более смехотворного и более презренного животного, нежели гордый священнослужитель; в сравнении с ним даже индюк или галка и те достойны уважения. Под Гордыней я разумею не то благородное душевное достоинство, к которому можно приравнять лишь доброту и которое находит удовлетворение в одобрении своей совести и не может без тягчайших мук сносить ее укоры. Нет, под Гордыней я разумею ту наглую страсть, которая радуется любому самому ничтожному, случайно выпавшему превосходству над другими людьми, – такому, как обычные доставшиеся от природы способности и жалкие подарки судьбы – остроумие, образованность, происхождение, сила, красота, богатство, титул и общественное положение. Эта страсть, подобно несмышленому дитяти, всегда жаждет смотреть сверху вниз на всех окружающих; она подобострастно льнет к сильным мира сего, но бежит прочь от неимущих, словно боясь оскверниться; она жадно глотает малейший шепот одобрения и ловит каждый восхищенный взгляд; ей льстят и преисполняют спесью любые знаки почтения, но пренебрежение, даже если его выказал самый жалкий и ничтожный глупец (ну, к примеру, такой, как те, что неуважительно вели себя с вами вчера вечером в Воксхолле), оскорбляет ее и выводит из себя. Способен ли человек с таким складом ума обратить свой взор к предметам небесным? Способен ли он понять, что ему выпала неизреченная честь непосредственно служить своему великому Создателю? и может ли он ласкать себя согревающей душу надеждой, что его образ жизни угоден этому великому, этому непостижимому Существу?
– Слушай, сынок, слушай, – воскликнул пожилой джентльмен, – слушай и совершенствуй свое разумение. Поистине, мой добрый друг, никто еще не уходил от вас без каких-нибудь полезных наставлений. Бери пример с доктора Гаррисона, Том, и ты будешь достойнейшим человеком до конца своих дней!
– Несомненно, сударь, – ответил Том, – доктор Гаррисон высказал сейчас немало прекрасных истин; скажу без всякого намерения польстить ему, что я всегда был большим почитателем его проповедей, особенно в отношении их риторических достоинств. И все же, хотя
Nec tarnen hoc tribuens, dederim quoque coetera. [297]Я не могу согласиться с тем, что служитель церкви должен сносить оскорбления терпеливее, чем любой другой человек и в особенности, когда оскорбляют духовенство.
– Весьма сожалею, молодой человек, – заявил доктор, – по поводу того, что вы склонны чувствовать оскорбление именно как служитель церкви, и уверяю вас, если бы я знал о такой вашей предрасположенности прежде, духовенству никогда не пришлось бы быть оскорбленным в вашем лице.
297
Эта заслуга – за ним, но другие признать не могу я… (лат.).
Гораций. Сатиры, I. 10,13, пер. М. Дмитриева.
Пожилой джентльмен стал выговаривать своему сыну за то, что тот перечит доктору Гаррисону, но тут слуга принес последнему записку от Амелии, которую тот сразу же прочел про себя и в которой значилось следующее:
«Дорогой мой сударь,
с тех пор, как мы в последний раз виделись с Вами, произошло событие, которое крайне меня беспокоит; прошу Вас поэтому – будьте так добры и позвольте мне как можно скорее увидеться с Вами,
Ваша бесконечно признательная и преданная дочь
Велев слуге передать даме, что он тотчас к ней придет, доктор осведомился затем у своего приятеля, нет ли у него намерения погулять немного перед обедом в Парке.
– Мне надобно, – сказал он, – срочно навестить молодую даму, которая была вчера вечером с нами: судя по всему, у нее случались какая-то неприятность. Ну, полноте вам, молодой человек, я был с вами разве что немного резок, но вы уж простите меня. Мне следовало принять во внимание ваш горячий нрав. Надеюсь, что со временем мы с вами сойдемся во мнениях.
Пожилой джентльмен еще раз высказал другу свое восхищение, а его сын выразил надежду, что всегда будет мыслить и поступать с достоинством, подобающим его облачению, после чего доктор на время расстался с ними и поспешил к дому, в котором жила Амелия.
Как только он ушел, пожилой джентльмен принялся резко отчитывать своего сына:
– Том, – начал он, – ну можно ли быть таким дураком, чтобы из упрямства погубить все, что я сделал? Почему ты никак не поймешь, что людей надобно изучать с таким тщанием, с каким я сам в свое время этим занимался? Уж не думаешь ли ты, что если бы я оскорблял этого фордыбачливого старика, как ты, то когда-нибудь добился бы его расположения?
– Ничем не могу вам помочь, сударь, – отвечал Том. – Я не для того провел шесть лет в университете, чтобы отказываться от своего мнения ради каждого встречного. Ему, конечно, не откажешь в умении сочинять напыщенные фразы, но что касается главного, то более дурацких рассуждений мне еще не доводилось слышать.
– Ну и что из того? – воскликнул отец. – Я ведь никогда тебе не говорил, что он умный человек, и сам его никогда таким не считал. Имей он хоть сколько-нибудь сообразительности, так уже давно был бы епископом, вот это я знаю наверняка. В устройстве своих личных дел он всегда был олухом; я, например, сомневаюсь, есть ли у него за душой хотя бы сто фунтов помимо его годового дохода. Ведь он раздал более половины своего состояния Бог знает кому. В общем и целом я выудил у него, пожалуй, больше двухсот фунтов. Ну, скажи на милость, стоит нам терять такую дойную корову из-за того, что ты не хочешь сказать ему несколько любезных слов? Поистине, Том, ты такой же простофиля, как и он. Как же ты после этого надеешься преуспеть на церковном поприще, коль скоро не умеешь приноравливаться и уступать мнению тех, кто повыше тебя.