Андрей Рублев
Шрифт:
Поправившись, Андрей побывал в храме Спаса. Часами, завороженный росписью, дивился ее величавой красоте, впервые в жизни видя подобное живописное сотворение.
Его волновала резкость красочных переходов, восхищали до мурашек яркость красок и точные мазки белил, раскиданные по зеленым наплывам теней. Андрей всматривался в детали, старался вжать в память эту роспись, которая заполняла всю внутренность храма, не оставив пустой ни одного уголка.
Возвращаясь в монастырскую келью, Андрей долго не мог скинуть с себя робость, разбуженную в нем черными, пронзительными глазами святителей и пророков, смотревших на него со стен храма.
Андрей расспрашивал Евлогия о секретах старых новгородских
Но если Евлогий был не охотник на разговоры о живописи, о всех ее ведомых ему и неведомых тайнах живописного мастерства, то он разом становился тороватым собеседником обо всем прошлом и настоящем житье-бытье Новгородской земли. С интересом слушал Андрей былинные вести о начале на Руси Новгорода. Вести, утонувшие в непроглядном тумане замысловатых легенд и сказаний, выпеваемых седовласыми баянами, под звон гуслей.
2
В монастыре дозорные на настенных гульбищах визгливыми звонами бил отметили грань полуночи, начав напевные переклички:
– Новгороду жить вечно! Велено сие самим Господом!
Лунный свет узкой полоской вонзался в окошко кельи.
От Евлогия и Андрея раздумья отгоняли сон, не сомкнув глаз, ворочались с боку на бок на лежанках.
– На воле, видать, светло, – вздохнув, сказал монах.
– Пойдем поглядим! – предложил Андрей.
Когда вышли на монастырский двор, прищурили глаза от голубизны лунного света, встретили нескольких монахов, которых по каким-то причинам не сломил сон. Миновав двор, то на свету, то в тени от берез они по крутой лестнице взошли на гульбище Поварской башни, оттуда открылся вид на Городище, на зеркальную ленту Волхова, на затянутую туманностью дальнюю даль.
Евлогий и Андрей молча шли по стене, тянущейся вокруг угодий монастыря.
Евлогий первым прервал молчание:
– Не раздумал уйти?
– Пойду с твоим благословением.
– Может, обождешь да на Нередицы досыта налюбуешься? Бог даст, осмелев, и сам к настенной живописи прикипишь!
– О сем даже помыслить боязно.
– Господь не зря людей смелостью одарил, чтобы с ее помощью могли страх пересиливать. Неужли не манит тебя стенная роспись?
– Манит! Только разум желание студит. Велит сперва постичь тайну водяных красок. Для постижения любой тайны время надобно, а будет ли его у меня вдоволь?
– Стало быть, уйдешь? Жалостно мне сие.
– Надобно. Загостился, одолел тебя заботами.
– Я без них не живу. Провожу тебя, а взамен еще кто-нибудь объявится. Ступай. Реже поминай, что уродился не в здешних местах. Хотя, думаю, зря про это сказал – из-за твоего выговора тебя даже псы за новгородца не признают. На нашей земле чужаков не больно-то почитают. Вроде бы все русичи, веры мы единой, а уважения друг к другу маловато, если оно и есть, то без раствора души во всю ширь. В новгородцах зазнайское себялюбие заводится с поры, как материнскую грудь сосать начинаем. А оттого, думаю, такое деется, что из века в век вятшие твердят, что на всей Руси мы самые дотошные, вернее всех распознаем тайну людского житья, а потому подобает нам всех окрест себя уму-разуму обучать. Вечем хвалимся! А какую благодать нам вече принесло? Все ту же боярскую спесивость, при князьях досаждавшую. В Новгороде народом верховодит боярство, но житейскую бытность те сотворяют, у кого руки от работы мозолями покрыты. Но ежели начнут люди свою житейскую неприютность на вече высказывать, так бояре живо рты посулами затыкают.
– А ты, отче, каким ремеслом
– С молодой силой в руках с сохой да бороной по полю вышагивал. Выпеваемые баянами былины слушать любил. Они меня от сохи к рыбачеству увели. Добротой Ильменя жил. Рыбкой кормился. Но, как Садко, золотое счастье я не выловил, притомился голодное брюхо ремнем перетягивать, чтобы в ем тощие кишки не мурлыкали по-кошачьи, услыхав о сытости в монастырях, покрыл голову скуфьей.
– А к иконописи когда пристал?
– В монашестве. Сперва пристрастился из глин краски ладить. Поднаторев в сем, уразумел, как настоями из всяких древесных кор в них закреплять долговечность.
Вспомнив про былое, Евлогий замолк. Андрею на лунном свету его черная борода казалась синей, кустистые брови прикрывали глаза, а от этого лицо монаха было суровым, без малейшего признака приветливости.
Когда Евлогий и Андрей возвратились в келью, огонек в лампадке освещал темный лик Христа на иконе, не украшенной окладом.
Евлогий, укладываясь на лежанку с хрустящей в тюфяке соломой, сказал, сокрушаясь:
– Жалею, что не удосужился обучить тебя доски для икон крепить шпонами. Ты все же осиль сие ремесло. На самим излаженных досках и левкас лучше прирастает. Обучись! Не поленись! Дельное говорю. Горестно мне с тобой разлучаться без надежды на новую встречу.
Андрей лег на лавку. Ждал, что Евлогий еще чтонибудь скажет, но монах молчал…
3
Неподалеку от храма Ивана на Опоках (то есть на белой глине) в духовитом саду цветущих черемух затерялись хоромы именитого купца Саверия Ершикова.
В трапезной с потолком в деревянных резных кружевах окна с цветными стеклами. Большой стол под голубой скатертью, заставленный посудой. На блюдах горячие и холодные жаренья. Соления в венецианских стеклянных судках. В Новгороде они по цене вровень с золотом. В серебряной посуде золотистый и рубиновый цветом мед. Купеческий стол украшают потому, что Саверий Ершиков торговым гостем побывал в Венеции, в Генуе и даже в самом Риме.
Ветви черемух дотягивались до окон трапезной, увеличивая сумрачность, а потому на столе в витом свечнике из вороненого железа горела восковая свеча.
За столом хозяин потчевал чужеземного гостя. От их дыхания огонек на свече наклонялся из стороны в сторону, а на стенах метались тени.
Саверий Ершиков по-новгородски телом могуч, но без лишнего жира. Кожа сытого лица с краснотой. Пряди рыжих волос ниспадают на выпуклый лоб. Над глазами стрельчатые брови, а взгляд торопливый, чуть удивленный. Глаза от колебаний света менялись, становились то голубыми, то темно-серыми, будто проточная речная вода. На купце ладно сшитый кафтан из заморского сукна мышиного цвета с серебряными бусинами пуговиц. Под кафтаном голубая шелковая рубаха.
Чужеземец, римский купец Николо Путчини, для Новгорода редкий гость, а для Саверия – давний знакомец. Римлянин худощав и высок ростом. Лысая голова сидит на жилистой шее. Квадратный подбородок гостя выбрит до синевы. Лицо словно окаменело, а бесцветные глаза кажутся кружочками, вырезанными из высохшей осиновой коры.
Саверий многое знает о Николо. Для новгородца не тайна, что италиянец – глаза и уши Ватикана, что он частый гость у Тохтамыша, что не гнушается любым прибытком от торговли, даже пленниками, которых татары при набегах угоняют с Руси. Сегодня Николо появился у Саверия совершенно внезапно. Саверий недавно слышал, будто Николо убит в Византии, поэтому приход гостя его сначала напугал, но он все же усадил его за стол. Уже из первых слов беседы Саверий почувствовал, что Николо навестил его дом по какойто важной причине.