Анфиса Гордеевна
Шрифт:
— Когда же они легче были, господин? Для тех, кто работает, времена завсегда трудные.
— Ну, а у вас как дела?
— У меня? У меня сборное дело… Умственное… С моим делом, господин, капитала не наживёшь. Вот вчера… Дай ей Бог, Анастасии Николаевне… Прямо, надо сказать, благодетельница… А, впрочем, который час теперича?
— Рано ещё… Двенадцати нет.
— Господи! Купчиха Эвхаристова ждёт. Карактерная дама… Прощайте, господин, не то ушибёт она меня!
Час от часу не легче. Я смотрел ей вслед, ничего не понимая. Она уже исчезла за поворотом улицы, а я точно прирос к месту, напоминая собою жену Лотову.
IV
Прошёл месяц. Я заставлял себя не думать больше об Анфисе. Да и надоела она мне за это время до смерти. Друзья дразнили меня ею. Пустили
— Вы, господин, не думайте. Я сама — советницкая дочь. Мой покойный батюшка всё губернское правление вот как у себя в руках держал. Только потому и без пенциону осталась, что он перед смертью под суд попал. А то бы меня «превосходительством» величали. Мы, в наши времена, сладко жили. Какой был в городу лакомый кусок — всё нам, всё нам. Купцы накланяются, — возьми только. Этой низости, чтобы, например, свежую икру покупать — никогда! Бочонками возили. Сахарных голов в кладовой меньше пятидесяти отнюдь не стояло. Две коровы своих, холмогорские. Помещик на именины мне в суприз доставил. Всем были взысканы от Господа… Ну, а потом, как под суд мы попали, точно помелом смело. Ни купцов, ни помещиков! Сахарные-то головы приели, — по фунтикам покупать пришлось, а на икру-то в окна бакалейных издали, бывало, любуешься да вздыхаешь. И пузаны-то наши такими подлецами уведомились! Прежде за версту шапки ломают и свободный вход во все свои бочонки. Осчастливьте-де… Чего ваша душа хочет? А тут на манер тумбов стоят неглежа в дверях, скосят глаза этак пофасонистей. Картузы-то у них на дыбах — и пошевелить их не желают. «Всё опасаетесь? Что ж, скоро вас судить будут за хорошие дела?» А и хороших дел было всего, что папенька мой какие-то бумаги, не глядя, подписал, помощнику своему доверился. В те поры он святые Анны на шею получил, к обеду готовились, — куда тут бумаги читать, когда самого губернатора ждали? Одной шипучки две дюжины в лёд забили. И грустил же покойничек! Увидит «сёмгу-порог» в окне магазина и горько-горько заплачет. Поверите ли, по балычку даже по ночам тосковал. Каково ему было после таких лакомств да на колбасу с чесноком садиться? Подумайте, легко ли?… Ну, и я тогда заместо шелков да атласов простой ситец узнала… Прежде придёт проситель: «Пожалуйте ручку» (я для этого и руки-то Альфонсом Ралле мыла), а теперь сам лапищу свою подаёт да ещё ребром… А она у него только что не щетиной поросла. И всё это приходилось терпеть при моей нежности.
И от волнения пижон сбился ей на самое ухо.
— Ко всему привыкают… Вот и я тоже… Ах, ты, Господи!.. Попадья-то, поди, меня теперь благовестит как! Прощайте, господин… С образованными-то поневоле забудешься и время потеряешь… а дела-то у меня, дела!
И опять она затормошилась направо в переулок, болтая аксельбантами — единственным свидетельством её прошлого величия.
V
Вскоре пришлось мне как-то обедать у нашего архиерея. Персона эта была далеко не заурядная. Подчинённое духовенство говорило о нём, что ему «дано свыше», и поэтому он на «сто сажень скрозь землю видит». Ничего не спрячешь. Слушает тебя, опустивши глаза, а потом вдруг вскинет ими и разом прозрит. Его даже секретарь консистории, на что уж был пройда сверхъестественная, никак не мог обойти. В первый же раз, как только он попробовал это, архиерей стукнул его указательным перстом в лоб и приказал ему: «Замкнись», а потом полюбопытствовал, сколько у того детей. Оказалось одиннадцать. «Есть и младенцы?» И на сие последовал утвердительный ответ. «Младенцев жаль, а тебя нисколько!.. Иди!» Секретарь ушёл как ошпаренный и после уже
Архиерей был очень хорошо образованным человеком, интересовался всем, светских писателей не только признавал, но и любил. После моих «Святых гор», на коих монахи очень сердились, он им ответил: «Мудрому укажи вину, премудрейшим станет». — «Да кто он сам, чтобы вины указывать?» Он не без обидного для меня юмора утешил их: «Ну, это не резонт, вон и в писании даже Валаамова ослица пророку советы давала!» Добр он был на удивление. По-евангельски делился всем, что у него оказывалось в данную минуту, и жестоко относился только к пьяницам. Этим он не давал пощады, гнал их отовсюду и добился-таки, что у него вывелись они. Со всеми был ласков и за высокомерие отчитывал так, что виноватые в этом не знали, как им быть даже с пономарями. Любил учёных, имел превосходную библиотеку и, как говорили, сам написал несколько сочинений, напечатал их, но ни на одном не выставил своего имени. Когда ему намекали на это, он краснел и застенчиво заговаривал о другом.
На обеде у него было пропасть народу. Соблюдая декорум, он говорил мало, больше помавал бровями. Сам накладывал лакомые куски губернаторше. Его превосходительству подливал особенного какого-то вина, присланного из Новороссийска племянником, и в остальное время держался так, что хоть портрет с него пиши. Когда полковница Красовская, сделавшая себе небезвыгодное ремесло из благотворительности, слишком уж приставала к нему, он кратко обрывал её: «Оставь, не твоего ума дело!» — и отворачивался к губернаторше. Эту он любил за лёгкость мыслей и весёлость нрава и сравнивал её с «сионским козлёнком». «Она если и грешит, то больше от своей доброты, — говорил он, — и посему с неё не спросится». Красовскую он терпеть не мог и называл её «волчицею вертограда». Остроносая, с хищными зубами и жадными глазами, она, действительно, похожа была на волчицу. Ему случалось и увещевать её не раз. «Отдохни, все куски не переглотаешь, смотри подавишься!» Но она не только не давилась, но, напротив, расширяла филантропические операции, что подало повод нашему казначею за быстроту ума и математические способности дать ей имя «Пифагоровой теоремы». Оно хотя и бессмысленное, но так и осталось за нею. На сей раз «Пифагорова теорема», казалось, во что бы то ни стало задалась целью вывести хозяина из себя.
— После эпидемии много сирот осталось… — начала она.
— Ну, что они тебе сделали?
— Надо бы помочь им. Собрать вместе, к работе приучить.
— Оставь сирот. Не трожь.
— Однако, кто ж о них позаботится?
— Найдутся, не бойсь. У тебя вон почтовые девицы, сказывают, по десяти часов в приюте работают.
«Пифагорова теорема» перед тем устроила убежище для осиротевших девиц почтового ведомства и в первый же год их работами достроила себе дачку за городом над прелестным рыбным озером.
— Ну, уж и по десяти!
— И бегают от твоей добродетели, а ты их назад через полицию. Благотворение по этапу. Я вашему превосходительству давно хотел об этом сказать да боялся, — скажете: «Не твоё, старик, дело!» А сирот я тебе не дам. Не попущу младенцев обижать. Сам их устрою.
Заговорили о благодетелях, и вдруг моё внимание было поглощено словами архиерея.
— Вы меня извините, а я только тут одну благотворительницу и знаю. Не тебя, не тебя! — успокоил он взволновавшуюся было полковницу. — У тебя не филантропия, а как бы это сказать — министерство финансов.
— Вы про кого это, ваше…
— Есть, есть такая. Благодеет втайне и сама себе цены не знает. Творит, как птица поёт, потому что иначе не может. Объясни ей всю её добродетель, — глазами вскинет и засмеётся. Ещё за насмешку над собой примет. У неё вся жизнь на ближнего пошла. Мне и благословлять её совестно. Ей бы самой за нас, грешных, молиться.
— Что-то мы здесь таких не знаем.
— А вы, дамы, около себя поищите, — и лицо его приняло лукавое выражение.
— Княжна Баламутова?
— Ну, тоже! Она всё по печатным бланкам. У неё рубль, и то по прошению разве достанется. И чтобы непременно потом в газетах… Нет, вы ещё поближе поищите.
— Загадку вы загадали.
— Ну, уж так и быть. Я про девицу Анфису.
Кругом засмеялись. Очевидно, за шутку приняли. Многие дамы покраснели.
— Вы чего это? Я вправду, ведь.
— Первый раз слышу, — заметил губернатор.
— Ну, а я давно осведомлён.