Анфиса Гордеевна
Шрифт:
— Дело не в марке. Адрес невозможный, — засмеялась Шура.
— Как невозможный? Правильный!
Игнашенька взял, прочёл и, едва удерживая улыбку, подал мне. На конверте значилось:
— Должно его начальство отыскать, потому он казённый человек. Им всем счёт идёт. Они, ведь, тоже не просто, а по спискам, каждый при своём месте. А то что ж это будет? Бросил он меня и прав?… Теперь мне предлагают
XIII
Не успел я ещё толком всмотреться в странное общество, окружавшее меня, и разобраться с новыми нахлынувшими на меня впечатлениями, как на дворе радостно залаяли собаки, и, сидевшая до сих пор спокойно, Гуля вдруг заволновалась, замычала и загукала что-то совсем несообразное, не оставляя швейной машины и только обратив к дверям свои большие глаза.
— Анфиса Гордеевна идёт! — пояснил мне Игнашенька, лицо которого разом озарилось такою милою, полудетскою улыбкой, полною наивной любви и радости, что меня невольно потянуло пожать ему руку, приласкать его, поцеловать, что ли, вообще сделать нечто такое, что нас могло бы сблизить короче.
Горбунья выскочила навстречу ей и в сенях торопливо заболтала о чём-то. Верно, обо мне, потому что та тревожно переспросила у Шурочки:
— Чужой, с Игнашенькой?… Ты бы самоварчик ему согрела.
И вслед затем она показалась сама. Узнав меня, она обрадовалась.
— Вы с Игнашенькой приятели? Вот как!.. Ну, что ж? Это хорошо!
Гимназист подошёл к ней и поцеловал ей руку; та чопорно точно к взрослому приложилась ему ко лбу.
— Ну, что, как… по наукам?
— Ничего, слава Богу.
— И латынь? Как это по-вашему… ну его… ещё такое мудрёное слово…
— Экстемпоралис [3] . Сошло. Учитель даже хвалил особо.
— Ну, вот видите. Это хорошо, что особо. Шурочка, что генеральша?
Горбунья нахмурила брови и встревожилась.
— Ругалась сегодня. В меня тарелкой швырнула, а потом повернулась лицом к стене и говорит: «И смотреть-то мне на вас тошно!»
— Что ты? Чем же не угодили?
3
письменное упражнение для изучения чужих языков
— В куриной коклетке, сказывала, настоящей нежности нет.
— Ну, что же делать? Ты на неё не сердись. Столько у неё, у бедной, огорчений! Её пожалеть надо. Какой ни будь ангельский характер — испортится. Ейный-то папаша могущественный человек был. Бывало, у нас на площади зарычит на солдатов, так я и вчуже-то так на пол со страху и сяду. У него через плечо красная кавалерия была, — это тоже понять надо. После сытой-то жизни в бедность произойти… Легко ли! Ты уж ей угождай. Завтра коклетку ей сама я… Ну, а первый?
— Утром на губах сигналы играли.
— Весел, значит.
— Да, а потом показывали мне, как у них прежде маршировали
— Ну, слава Богу.
— Что это у вас за номера такие? — вмешался я.
— Так, — уклонилась Анфиса. — Жильцы… Петра-то Алексеича ты, Шурочка, обмыла?
— Как же, ужли забуду? Потом с ложки его поила бульоном… Каши давала.
— Работы сегодня до пропасти. Кардонка у меня полным-полна. Уж как ты хочешь, Шурочка, а придётся нам эти дни и по ночам посидеть. Хорошо, хорошо, Гуля, слышу! — повернулась она к немой, что-то всхлипывавшей и причмокивавшей ей. — Знаю, знаю, что рада… И я рада. Ну, значит, всё в порядке. Генеральше-то я назавтра сладкого горошку захватила, — любит его генеральша. На икорку я нацеливалась, восьмушку взять хотела, да Слюхин меньше двух бумажек за фунт и слышать не желает. Пущай уж капитан без икры обойдётся как-нибудь.
— Разве вы жильцов держите? — спросил я её, не понимая, какие это жильцы могут быть в слободке.
— Остаточные у меня… Прежде держала много, как после папеньки в городу жила. И разговаривать не стоит.
И она почему-то покраснела и сбила своего пижона опять набекрень. Шурочка подошла, сняла с неё шляпку и чуть не силой посадила Анфису Гордеевну на стул.
— Отдыхайте… Будет, набегались.
— Не устала, не устала нисколечко. Совсем даже напротив.
— Да, не устали… А потом как на прошлой неделе начнут ноги жаловаться.
— Ну, уж… Нам болеть нельзя. Это богатым хорошо да и некогда болеть-то. Как бы время было, ну, пожалуй, ещё бы понежилась, лекарством полакомилась… А так не стоит.
Я целый вечер просидел здесь и невольно изумлялся тому, что видел в этом крохотном уголке великого и суетливого Божьего мира. Анфиса Гордеевна всё делала как-то на ходу: и разговаривала между прочим, и чай пила между делом, не оставляя работы. Громадные ножницы в её руках казались одушевлёнными. Она резала, кроила, кромсала ими шёлк и бархат, точно они действовали помимо её воли, и она только придерживала их руками. Поминутно она срывалась со стула, кидалась к куче всяких лоскутьев и материй, разом находила, что надо, попутно делала два-три глотка чаю и опять принималась тормошиться.
— Вы бы варенья…
— Нет, нет, Шурочка… Варенье генеральше отнеси. Она любит вишнёвое с косточками. Мне и так хорошо.
Ещё час-два мне не хотелось уходить отсюда. Я в первый раз видел такую, не знавшую отдыха, старуху, ухитрявшуюся то приласкать Игнашеньку, то рассказать о том, что купчиху Эвхаристову опять Господь благословил, — то пожалеть попадью, у которой сегодня корова пала, то сбегать к генеральше и сообщить всем, что та ещё почивает. Все эти мелочи, все эти «пустяки» вдруг вырастали передо мною и принимали неожиданные размеры. Мимо, совсем другими руслами, полно, шумно и весело катились волны иной жизни, захватывавшей и меня до сих пор, а здесь тихо, скромно, незаметно сочились эти неведомые мне существования бодрых бедняков. И вдруг мне показалось, что всё бывшее до этого вечера, вся наша болтовня, наши великолепные задачи и крупные интересы — выдуманное, невсамомделишное, ненужное, а настоящая правда здесь, и только здесь, в этом постоянном самоотвержении, в этой грошовой и жалкой борьбе за други своя, в этой нежной и ласковой заботе о ближнем. Уходя с Игнашенькой, я попросил позволения приехать сюда ещё раз.
— Если вам у нас полюбилось, — обрадовалась Анфиса Гордеевна, — милости просим. Мы людей любим. Всё будто на миру…
Ещё бы она людей не любила, эта деятельная, никогда не отдыхавшая «старая дева», казавшаяся до сих пор такою смешною нам всем!
— Ну, что? — обвёл меня восторженным взглядом на улице Игнашенька.
— Ничего… Одно скажу… Так мне стыдно теперь за всё, что мы тогда наболтали на неё.
— На Анфису Гордеевну?
— Да.