Анфиса Гордеевна
Шрифт:
— Ну, вот, вот… Я знал, что это будет. Это такая… такая…
А что «такая», он сам не мог определить, только голос у него дрогнул, и на глазах проступили слёзы.
XIV
Шёл дождь. Меня он застал по пути к слободке, где жила Анфиса. Ноги расползались в липкой грязи; приходилось следить за каждым своим шагом, чтобы не распластаться в ней. Деревянные мостки кончились далеко позади. Передо мною всё сливалось в однообразном мраке: и крыши приземистых домиков, и чахлые деревья, и покосившиеся заборы. Я уже злился на самого себя, что вышел из дому, как впереди послышались чьи-то торопливые шаги. С трудом мне удалось рассмотреть не то верх фаэтона, не то громадный зонтик. Так как лошадей и колёс не было слышно, я остановился на последнем предположении.
— Анфиса Гордеевна, вы? — нагнал я её. — А я к вам.
— Ну, что же?… Милости просим, мы рады. Шура и то про вас спрашивала, что это господин в цилиндре не идёт?
— Экий у вас зонт!
— Нарочно купила такой, чтобы
— Дайте, я помогу вам.
— Что вы, что вы!.. Образованные которые, и вдруг с корзиной. Никак этого нельзя. Вы не думайте, я привыкла. И не такие таскала ещё.
— Как вы не устаёте?
— А так. Устаёт-то кто? Тот, за кого другие есть. Тому можно, — ну, он и балуется. Ну, а кому нельзя, тот не устанет. Это ещё что, а вот зима придёт настоящая, ну, тогда точно. Придётся тяжёлые платья таскать. И всё-таки, ничего, присядешь, отдохнёшь, и опять… Вы на лошадей посмотрите. Какая барская в теле, завсегда скорее разгонных устанет. Потому она тоже к нежности привыкла.
— Вам ещё и дома-то возни сколько…
— Ну, дома что!.. Там у меня Шура и Гуля.
— А с жильцами вашими?
— Вот с жильцами точно иной раз устанешь.
— Что, они вам хоть квартиру окупают?
— Да… да… — заторопилась Анфиса, но тотчас же сама устыдилась, Божья душа, своей невинной лжи. — Да, то есть, знаете… Они у меня жильцы-то ненастоящие, а как бы в сродственниках.
— Ничего не понимаю!
— Простое дело. У меня как папенька помер, так стала я меблированные комнаты держать… Пять годов держала, как же! Хлопотное дело, господин, а толку никакого. Ещё студенты хоть не сразу, да заплатят. Иной на службу, окончивший, уедет и оттуда через год присылает, потому у него совесть, а большею частью такие ко мне жильцы попадались, что проживёт-проживёт несколько месяцев, заикнёшься ему о деньгах, а он тебя же облает да и переедет к другим. Ищи его там! А эти трое, которые теперь у меня, невступно все пять лет выжили, как будто свои стали. Ну, я переехала и их с собой взяла.
— И тогда они вам не платили? — засмеялся я.
Анфиса Гордеевна вдруг обиделась.
— А с каких таких тыщей платить-то им?
— Вы и кормите их?
— Неужели ж им с голоду помирать?
— Да где же у вас доходы?
— Ну, знаете, главное, думать не надо. Дума не поможет. А уж это так ведётся. Если есть у тебя нужда, особливо если не своя, так и дело найдётся. На роскоши да разносолы не получишь, а на то, чтобы пропитать человека, всегда хватит. Слава Богу, платят мне за работу хорошо, вот ни на столечко долгу не сделала, всё налицо покупаю. Теперь вы то возьмите — капитан у меня. Из бесстрашных капитанов он. У него солдатский Георгий и другие кавалерии, а пансиону ему грош. Году не дослужил. Что же, его так бросить? На войне смерть не тронула, а я на улицу его, что ли? Никак этого нельзя! Я так и думаю: пусть он у меня свой век доживёт. Потому он не как прочие жильцы благородно мне открылся. Я тогда ещё только комнаты свои устроила. Ну, он пришёл. «Так и так, — говорит, — мадам, у меня в настоящее время никаких средств, а в будущем, когда моя тётка помрёт, я вас озолочу».
— И тётка не умерла?
— Что вы, что вы!..
— Да, может быть, её и нет?
— И я так иногда думаю, — засмеялась Анфиса Гордеевна. — Ну, да что же, пускай его. Это он из гордости, потому что офицер и дворянин. Нельзя же так прямо милостыню просить. Ну, он и выдумал её, тётку. И теперь, когда рассердится, кричит: «Вот погоди, умрёт тётка, я непременно от тебя съеду!»
— Он что-то часто кричит у вас.
— А отчего ему не кричать? Привык командовать. Ему это нужно, кровь полирует. Не покричит день-два, сейчас кровь-от ему в ноги бросается либо в голову. Опять и для души хорошо. Покричит-покричит и как будто настоящий господин, человеком себя чувствует. Смиряться-то да покорствовать — тоже, ах, как сердцу больно! У его и крику-то на пятиалтынный. Он кричит, а Гуля ему у-у-у да мм… Ну, друг друга и понимают. Зато в номере втором у меня совсем без гласу. Сидит в кресле и только глазами ворочает. Тоже из старых жильцов. Паралик его разбил, ужли ж и этого на все четыре стороны? Вынести да в грязь? А как Бог-от да меня так же полыхнёт, тогда что? Хорошо будет? А я так думаю: «Я-то им служу, а Бог меня бережёт, оно кругом и выходит». Теперича в третьем номере у меня генеральша… Какая дама!.. Папенька-то у неё, знаете ли, могущественный начальник был. Мой-то до «вашего превосходительства», может, на эстолько не дослужился, а и то, бывало, идёт к нему — мундир надевает, а сам про царя Давида и всю кротость его про себя шепчет.
— Она должна большую пенсию получать.
— Нет, из-за своего женского сердца всего лишилась. Как у неё папенька умер, так она сейчас замуж за офицера… Пожили два года, а потом он уехал от неё, так и неизвестно, где он теперь в бегах пропадает. Она думает, что у турецкого султана он, потому из татар. И христианство-то он ради неё принял. Лестно ему было на генеральской дочке. Всё как будто себя облагородил… Вон наш огонёк-то!
Впереди в темноте тускло мерещилось окно. Остальных не было видно за забором. Должно быть, и собаки её почуяли, затявкали, мелко-мелко, точно бисером просыпались.
XV
Меня особенно поражала в Анфисе Гордеевне черта, которую после я всегда находил в таких же как она людях. Их не так мало, как кажется на первый взгляд, они вовсе не очень редки. Во всевозможных разновидностях
XVI
На этот раз у Анфисы Гордеевны я был счастливее, чем прежде. Мне удалось познакомиться с «генеральшей». Памятной мне по адресу своего письма «матросской супруги» уже не было. Она попала на место, но за неё у старухи приютились две новые бабы, тоже оставшиеся не причём и пока околачивавшиеся здесь.
— Этак вас, пожалуй, за притонодержательство притянут! — смеялся я.
— А что вы думаете? — ответила Анфиса. — Раз меня уже таскали в полицию. Видите, должна я с них паспорта спрашивать. Когда мне возиться с бумагами?
Генеральша сама пожелала познакомиться со мною.
— Только вы с ней поласковее. Пусть она величается, и вы под неё подражайте. Потому она, ведь, какая несчастная. Её это подбодрит, — убеждала меня хозяйка, всходя со мною по чахлой деревянной лесенке наверх.
Тут-то и помещался номер третий.
Дверь была покрыта новенькою клеёнкой. Анфиса Гордеевна постучалась, и оттуда послышалось:
— Entrez! [4]
Мы вошли, и я невольно изумился. Жившая впроголодь и сама внизу помещавшаяся кое-как, старуха, должно быть, всем, что у неё оставалось от прежнего величия, убрала эту комнату. На окнах висели чистые занавески, даже с низенького потолка спускался розовый фонарь, хотя его, очевидно, давно не зажигали. Пол был застлан войлоком, стол покрыть ветхою шитою салфеткой, на стенах висели портреты. Прямо против входа пузырился такой сверхъестественный генерал, которого за последние пятьдесят лет, пожалуй, ни в каком музее не встретишь. Щёки у него вспыжились, из-под носа, похожего скорее на какую-то гербовую пуговицу, раз навсегда ощетинились седые усы. Волосы чуть не к самым бровям сходили, коротко остриженные и, должно быть, жёсткие как щётка. Пальцы правой руки были заложены между третьей и четвёртой пуговицей однобортного мундира, а эполеты на плечах так торчали вверх, точно счастливый обладатель хотел поднять их к самым ушам. И без всяких объяснений было понятно, что это и есть «родитель», самой памяти которого трепетала Анфиса Гордеевна.
4
Входите! — фр.