Ангельский концерт
Шрифт:
«Как же так? — спросил я. — На чем же тогда держится ваша вера, когда…» Но Дмитрий Павлович опередил меня: «Разумеется, на Христе. К тому же многое изменилось. Особенно после того, как у него открылись глаза на то, что он натворил. Но для того, чтобы обуздать выпущенного им духа хотя бы наполовину, понадобились страшные усилия. Я уже не говорю о жертвах».
Реформаторская проповедь была понята прямо и буквально, и ее результатом стал разгул скотства и всевозможного насилия по всей Германии. Вслед за учителем страна словно сорвалась с цепи. Даже сам Лютер был поражен и растерянно повторял: «Чем больше проповедуешь этим людям Евангелие, тем наглее, злее, бесстыднее становится народ: хуже, чем при папизме!» Грабежи, блуд и кровосмешение не знали пределов, то и дело бывшие духовные лица и монахи, принявшие новую
На исходе первой четверти века страна всколыхнулась до самого дна. В глухих углах, куда долетали лишь искаженные отзвуки нового учения, начали стремительно плодиться «дикие» церкви крайнего толка, каждая на свой лад перевиравшая Лютера и католические догматы. Толпы нищих искателей «подходящей» церкви скитались по всей Германии. В своих требованиях свободы они шли куда дальше реформатора, и вскоре полыхнула самая настоящая война, грозившая ввергнуть страну в пучину полной анархии. Плохо вооруженные крестьянские орды, потерявшие человеческий облик от голода и издевательств землевладельцев, шли в бой со словами вероучителя на устах. Дворянство отшатнулось от Лютера, сочтя его чуть ли не вождем и вдохновителем всеобщей смуты, и он впал в панику, осознав, чем это может закончиться для него лично.
Во всем, что творилось в Германии в эти месяцы, он так и не узнал самого себя. Буря бушевала у него в душе, и он дал ей выплеснуться, а по пути увлек за собой тысячи недовольных. Восстание было утоплено в крови. Лютер же, как делал это множество раз, «перевел стрелки». Ему и раньше случалось в одном месте писать, что успехи Реформации есть неопровержимое доказательство Божьей защиты, а в другом — что преследование реформатов не что иное, как знак высшей милости. Отныне не было более ревностного защитника закона и порядка. О свободе богослужений для каждой общины больше не упоминалось: церковная власть, писал он, наряду с земной должна принадлежать правителям, то есть князьям. Уже не народ, ищущий, как думают, справедливости (на самом же деле — простых благ), а аристократия с ее коварством, вероломством и взаимной ненавистью сделалась главной опорой Реформации.
Только после двух десятилетий религиозных войн, разрухи, голода и эпидемий наконец-то был заключен мир. То, что уцелело от Германии, стало на две трети лютеранским.
После смерти Лютера в протестантских княжествах началась жестокая и тупая реакция. Маятник качнулся, и анархия сменилась железной тиранией. Теперь не виттенбергские интеллектуалы Лютер и Меланхтон, а курфюрсты толковали Евангелие по собственному разумению и к своей выгоде. Жителей городов охватили апатия и тоска — чувства сродни похмелью, ощущение полной безысходности и бессмысленности всего происходящего. По протестантским княжествам прокатилась необъяснимая волна беспричинных самоубийств, воздух был буквально пропитан унынием. Безумие овладело не только простонародьем, но и теми, кто им правил и наставлял его. Даже ближайшие ученики Лютера постоянно боролись с искушением свести счеты с жизнью — настолько сильным, что ни один из них не решался держать при себе нож или кинжал…
Трудно человеку исповедовать Христа — и тысячу, и четыреста лет назад, и в наши дни.
Поистине все мы нищие. Даже с ключами от Царства Небесного в руках.
4 (Фиолетовый)
Культовая живопись — икона, фреска, европейская церковная картина — при всем ее великолепии и глубине говорила чуждым мне языком. Это были старославянский и средневековая латынь старых художников. Я понимал их наречие, чувствовал его всем сердцем, но изъясняться на нем не мог. Болтать же на сленге усыхающего модернизма и поп-арта не желал. Уже в самых ранних, довольно беспомощных своих работах я ушел так далеко от того, чем занимались мои сверстники, что, кроме недоумения и равнодушных похвал колориту и композиции, ничего не мог от них услышать. Что поделаешь: я пытался заговорить на своем наречии о той подлинной реальности, которая нас окружала, о
Только два человека — отец и Дитмар Везель — всегда относились ко мне как к равному, хотя в ту пору я был еще мальчишкой, а за их плечами стоял долгий и скорбный опыт. Но уже тогда я примерно знал, чего хочу, а оснований восхищаться и воспевать на холсте то, что нас окружало, не было никаких. Все верно: уж если тебе ясен твой путь, возможность ошибки сводится к нулю. Или почти к нулю.
Вот почему так важна оказалась для меня поддержка Нины. Глубокая и искренняя. Я не встречал никого, кто с такой полнотой был бы способен почувствовать все, что происходит в чужом сердце, не говоря уже о ее простоте и естественности чувств. С первого дня — того, когда мы с голодной жадностью нашедших друг друга половинок целовались на продавленном топчане в моей комнате-мастерской в родительском доме, на виду у моих холстов и под присмотром той силы, которая соединила нас навсегда, — я знал, что и здесь ошибки быть не может.
Пожалуй, пора признаться: на протяжении многих лет я пользовался дневником Нины совсем по другой причине, чем те, кто читает чужие дневники, чтобы узнать, что о них думают другие люди. Вряд ли Нина это заметила, но по какой-то причине она несколько раз меняла тайники и закоулки, в которых прятала дневник, пока окончательно не остановилась на птичьей клетке. Мне приходилось ломать голову, но в конце концов я всегда находил этот толстый блокнот.
Скажу одно — тратить силы на поиски стоило. Дневник — если все-таки считать дневником разрозненные записи, иногда разделенные целыми годами, — оказался инструментом редкостной чуткости, чем-то вроде сейсмографа. Одной-двух страничек мне хватало для того, чтобы совершенно точно выяснить, все ли в порядке между нами и вокруг. Пожалуй, Нина и сама не всегда понимала, ради чего пишет, но не раз я ловил между строк или в чересчур напряженной интонации ясно звучащий сигнал тревоги. Это всегда заставляло меня по-иному взглянуть на людей и события.
С того дня, когда пришло известие о гибели отца Нины, я отчетливо осознал, что в жизни семьи Везелей присутствует тайна. С чем она могла быть связана? У меня до сих пор нет ответа, а смутные намеки в дневнике оставляют простор для догадок. Ни я, ни Нина никогда не заговаривали об этом, словно с самого начала заключили молчаливый уговор: эта тема — табу.
Записи напомнили мне и об одном опрометчивом поступке Нины. Винить ее не приходится — действовала она из самых лучших побуждений, но мне следовало бы быть дальновиднее и заранее подумать о последствиях.
Я имею в виду историю моей первой и последней выставки.
Это случилось вскоре после того, как я написал «Псалом-63» — вещь для меня необычную, появившуюся словно из ниоткуда, без какого-либо внешнего толчка, как часто бывало с другими моими работами. Те полчаса, что я провел много лет назад в подвале на Новослободской, вдруг соединились со словами древнего псалма, и одно подошло к другому как замок и ключ. Там есть такие слова: «…Укрой меня от замысла коварных, от мятежа злодеев, которые изострили язык свой, как меч; напрягли лук свой — язвительное слово, чтобы втайне стрелять в непорочного… они утвердились в злом намерении; совещались скрыть сети: кто их увидит? Изыскивают неправду, делают расследование за расследованием даже до внутренней жизни человека и до глубины его сердца…»
Насколько сумел, я попытался передать в живописи все, что чувствовал в ту ночь, когда тело отца Нины покоилось в багажном вагоне скорого поезда, но сам оказался слеп и глух к предостережению, скрытому в псалме. Когда я закончил работу, Нина сказала, что ничего подобного мне еще не удавалось.
Что мне было нужно еще?
Люди, даже если они живут долго, не так уж много успевают узнать о самих себе. Годом раньше я стал членом Союза художников, чему немало поспособствовал Полуярцев, единственный из маститых стариков, что-то увидевший в моей живописи. Шаг этот был неизбежным, хотя бы ради постоянного заработка, — не мог же я вечно оставаться обузой для семьи. А теперь Нина с неожиданной энергией взялась хлопотать о моей персональной выставке, и я, глупец, даже пальцем не пошевелил, чтобы ей воспрепятствовать.