Ангельский концерт
Шрифт:
Конечно же, во всем виноват я сам. Вернее — слепая эйфория, охватившая меня после того, как я вскарабкался на свою маленькую вершинку вместе с «Псалмом» — 115x69, холст, масло. Будто читаешь старый роман об актере или писателе, пропуская описания мытарств и злоключений, сгорая от нетерпения и торопя события, ну когда, когда же, может, уже на следующей странице герой наконец-то торжествующе вступит в славу, получит заслуженную награду, обещание бессмертия? Рано или поздно это произойдет — закон жанра. Да что с того герою, если на следующий день станет ясно, что сам он все тот же, а внутри — тупая тоска, несвобода и хаос в мыслях.
За исключением славы, все это я испытал.
Не буду я здесь описывать свое состояние накануне выставки и последовавшую за нею ритуальную казнь. Под экспозицию были отведены два тесных
Словом, в день открытия я чувствовал себя примерно так, как деликатно описала Нина. Часом раньше я прошелся по залам, где остались висеть, в основном, самые ранние холсты, размышляя, в чем причина такого повышенного внимания к моей скромной персоне.
Время было не особо жесткое. Там и сям по стране фейерверками громыхали выставки старых авангардистов и нонконформистов всех мастей. Но мои-то композиции даже к авангарду двадцатых ни малейшего отношения не имели. Что за крамолу учуяла в них власть, чего они опасались? Я своими глазами видел, как у чиновной дамы, заведовавшей пропагандой, при одном взгляде на «Псалом-63» сжались в нитку губы, а отвислые щеки пошли бурыми пятнами. На ее лице, отвыкшем от эмоций, была в тот момент написана откровенная злоба, причины которой объяснить я не берусь.
И тем не менее глаза Нины светились надеждой.
Выставку посетили не больше трех десятков человек, среди них — бессменный секретарь местного отделения Союза художников, двое газетчиков, искусствовед, который вел на телевидении передачу «Жизнь в искусстве», и несколько лиц в штатском, похожих на ценителей живописи не больше, чем ворона на колибри. Остальные — случайные прохожие.
Коллеги событие игнорировали, и только к вечеру появился с трудом передвигающийся из-за артрита Полуярцев. Мы обнялись, старик молча похлопал меня по спине, обошел оба зала, а затем мы с ним направились в подсобное помещение, где был, как и полагается, сервирован фуршет с водкой и острыми закусками.
Все, что было потом написано и сказано в эфире о выставке, о моей живописи и деградировавшей личности, я снес молча, тем более что и возразить никакой возможности не имел. На третий день я подал в секретариат заявление о прекращении членства в Союзе…
Теперь я могу сказать с полной уверенностью — ни разу за все последующие годы я об этом шаге не пожалел. Несмотря на то что тоненький ручеек заказов от художественного фонда мгновенно пересох и денег в доме стало втрое меньше.
Но это было сущей чепухой по сравнению с тем, что внезапно прекратилась и моя собственная живопись. Просто взяла и ушла, как ушла она от пятидесятилетнего Матиса Нитхардта, после чего он занялся совсем иными вещами — торговлей мылом и красками, и от многих других художников. Депрессия? Ничего подобного. Никогда еще я не был так деятелен и бодр, как в то время, потому что чувствовал — это не конец и подводить черту рано. К тому же у меня был запасной выход, о котором я пока еще не догадывался, хотя прорыл его собственными руками.
Как раз тогда Нина подарила мне старинные четки своей матери — католический «розарий» с потертыми бусинами, выточенными из сердцевины оливы, и крохотным серебряным распятием.
Много позже, уже свободно выезжая по делам в Европу, я ни разу не смог равнодушно пройти мимо лавчонок, торгующих статуэтками святых, медальонами, четками и поминальными свечами. Как мальчишка, набивающий карманы ракушками на берегу, я покупал все новые четки и добавлял к своему «собранию», в котором уже насчитывалось без малого две сотни экземпляров. Ничто так не успокаивало и не согревало меня, как их присутствие.
Но я снова возвращаюсь
Больше полугода я не прикасался к кисти и входил в мастерскую, только если необходимо было взять какую-то вещь, нужную в хозяйстве. Нина и дети — вот что стало центром моего мира, но до того, как это произошло, мне понадобилось на время оторваться от них, отойти в сторону и собраться с мыслями. Не так-то просто жить после того, что со мной случилось.
Осенью я провел несколько недель в гостинице на подворье Троицкого монастыря, в двадцати километрах от города. Настоятель, у которого я крестился и чей портрет писал спустя несколько лет, узнал меня и позволил остаться дольше, чем разрешалось обычным гостям. Монастырь был совершенно нищим, постройки разрушались, в здании гостиницы стоял собачий холод, но службы в неотапливаемом храме велись исправно. Все восемнадцать монахов и двое послушников были заняты круглые сутки. Самые простые вещи — топливо, скудная еда, вода для питья — давались упорным каждодневным трудом. Мною никто особенно не интересовался, да и сам я не стремился к сближению, стараясь быть хоть в мелочах полезным: колол дрова, ездил с отцом-экономом на станцию за мукой и постным маслом.
Здесь было тихо, как пять веков назад. Голый лес на холмах вплотную подступал к подворью, к западу тянулись бугристые поля. Южнее, в лощине, располагался поселок, жители которого крестили в монастыре детей, а председатель местного совета писал донос за доносом в управление по делам религий и в КГБ, требуя закрытия рассадника религиозного дурмана. Пару раз хозяйственные постройки монастыря пробовали поджечь, но безуспешно.
Там мне пришло в голову, что пропитанный кровью, гарью и свирепой враждой ветер позднего Средневековья добрался и до наших краев. Что бы ни говорил и ни писал Лютер, речь всегда шла о власти и подчинении. Идея слияния видимой Церкви и государства всегда выглядела соблазнительно, а в шестнадцатом веке она охватила весь христианский мир, как столетием раньше им завладела чума. В православной Руси, где, казалось бы, царило нерушимое вероисповедное единство, внезапно вспыхнул конфликт между богатыми и влиятельными монастырями, близкими к трону, и скитскими монахами, отстаивавшими свою духовную независимость. Первых возглавил Иосиф Волоцкий, фаворит и политик с византийским складом ума, вторых поддерживал престарелый патриарх Никон. Причина крылась совсем не в литургических тонкостях и не в ошибках переписчиков книг. На ближайшем синоде патриарх был отставлен от места, его писания отправили в огонь, а самого старика — в ссылку. Уже в который раз церковь ради близости к власти самое себя посадила на цепь, а в эпоху Петра и окончательно утратила независимость.
Как не оценить правоту Дитмара Везеля, утверждавшего, что Реформация не закончилась ни в шестнадцатом веке, ни в наши дни. Ведь главной ее целью было собрать воедино очищенную от разногласий и предрассудков веру (как бы ни называлась такая всеобщая Церковь), но цель эта никогда не была достигнута. Еще при жизни Лютера начались первые схватки его последователей, и лишь тридцать лет спустя удалось хотя бы на время примирить противоречия лютеран.
Странно, но в голых стенах комнатушки в православной обители, где ничего, кроме солдатской койки, киота с иконой и полки с эмалированным чайником и кружкой, не было, витал дух распри, начатой Лютером, а судьба самого захолустного монастыря, чудом удержавшегося на плаву в годы советской власти, казалась мне неразрывно связанной с событиями на другом конце Европы.
Мое поколение родилось с войной и тюрьмой в крови. И с короткой памятью. Слишком многое на нашем веку хвалили и проклинали, поэтому точки отсчета стерты с доски. Мы даже не подозреваем, насколько все вокруг пропитано отголосками старых распрей и ненависти. Намного более старых, чем мы способны представить.
Это засело во мне еще с тех времен, когда мы с отцом, человеком широко мыслящим и до беспамятства увлеченным историей революционного движения в Российской империи, втайне от матери и, пожалуй, впервые в жизни, поговорили начистоту. Для этого понадобилось плотно прикрыть дверь в мою комнату. Речь тогда шла об Ульянове-Ленине, основателе новой религии, которая в своей первобытной языческой слепоте сама создала из придорожной грязи своих богов. О человеке, который принадлежал к тем, кто был совершенно лишен даже зачатков религиозного чувства.