Анж Питу (др. перевод)
Шрифт:
Мэр кивнул Питу точно так же, как до того кивал аббату, приговаривая:
– Очень хорошо! Очень хорошо!
И впрямь, эта речь словно громом поразила аббата, а всех остальных привела в неистовство.
Мэр потихоньку скрылся, приказав помощнику остаться.
Помощник тоже рад был бы ускользнуть, но отсутствие обоих представителей муниципалитета наверняка было бы замечено.
Итак, он вместе с секретарем суда последовал за жандармами, а те – за тремя солдатами национальной гвардии, и все вместе двинулись к музею, вокруг которого Питу знал все ходы и выходы, потому что был «воспитан в серале» [230] .
230
Пересказ
Себастьен прыжками, как львенок, побежал по следам патриотов.
Другие дети в растерянности застыли на месте.
Аббат отворил дверь своего музея и, чуть живой от стыда и гнева, упал на первый попавшийся стул.
Войдя в музей, оба сподвижника Питу готовы были все подвергнуть разграблению, но их командир показал себя сдержанным и честным малым.
Он подсчитал, сколько солдат находится под его началом, и, поскольку их оказалось тридцать три, приказал изъять тридцать три ружья.
Но поскольку национальной гвардии могла прийти нужда пострелять, а отставать от других Питу не собирался, он взял тридцать четвертое ружье для себя – настоящее офицерское ружье, короче и легче остальных, из которого можно было с одинаковым успехом стрельнуть и дробью по зайцу или кролику, и выпустить пулю в дурного патриота или пруссака.
Кроме того, он выбрал себе шпагу, прямую, как у генерала Лафайета, которая принадлежала прежде какому-нибудь герою, отличившемуся при Фонтенуа или Филипсбурге, и прицепил ее к поясу.
Двое его соратников взвалили себе на плечи по двенадцать ружей, и ликование их было столь необузданным, что оба даже не пригнулись под этой чудовищной ношей.
Остальные ружья взял Питу.
Возвращались не через Виллер-Котре, а парком, чтобы не возбуждать страсти.
К тому же этот путь был короче.
Сокращая себе дорогу, три офицера избегали и опасности наткнуться на тех, кто не одобрял их предприятия. Питу не боялся схватки, тем более что ружье, взятое им на этот случай, придавало ему смелости. Но Питу стал куда рассудительнее, чем прежде, и справедливо посчитал, что одно ружье, пожалуй, способно защитить человека, а много ружей лишь помешают обороне.
Нагруженные этими доспехами, взятыми в качестве трофеев, три наших героя бегом пересекли парк и вышли на круглую площадку, где им пришлось остановиться. Наконец, чуть не падая от усталости и обливаясь потом, они приволокли домой к Питу драгоценную кладь, которую, быть может, несколько опрометчиво доверила им родина.
В тот же вечер собрался весь отряд, и Питу вручил каждому солдату по ружью, приговаривая, словно спартанская мать сыну, идущему в бой:
– Со щитом или на щите!
В отряде, который совершенно преобразился благодаря гению Питу, это событие произвело переполох, сравнимый с паникой в муравейнике во время землетрясения.
Деревенские парни, все до мозга костей браконьеры, пылавшие к охоте безумной страстью, подогреваемой суровостью сторожей, до того обрадовались ружьям, что Питу превратился для них в бога на земле.
Забыты были его несуразные ноги, забыты непомерные руки, забыты толстые коленки и чересчур большая голова, забыты были даже нелепые обстоятельства его прежней жизни; Питу явился им в образе местного божества, и они поклонялись ему все время, покуда златокудрый Аполлон пребывал в гостях у прекрасной Амфитриты [231] .
231
То есть всю ночь. Аполлон (греч. миф.)– бог солнца, Амфитрита – богиня моря, супруга Посейдона.
На другой день все они, прирожденные стрелки, только и знали, что возились с ружьями, начищали их до блеска; те, кому досталось оружие получше, ликовали, у кого оказались ружья поплоше, мечтали исправить несправедливость судьбы.
Тем временем Питу, удалившись к себе в каморку, как великий Агамемнон к себе в шатер, размышляя, покуда другие драили металл, и ломал себе голову, покуда другие стирали себе пальцы.
О чем размышлял Питу? – спросит читатель, неравнодушный к этому юному военному гению.
Сделавшись пастырем народов [232] , Питу размышлял о бессмысленной тщете величия в нашем мире.
В самом деле, приблизился миг, когда здание, возводимое им с таким трудом, грозило рухнуть во прах.
Накануне были розданы ружья. Целый день ушел на то, чтобы привести их в надлежащий вид. Завтра следовало показать солдатам ружейные приемы, а Питу не знал даже первой команды «Заряжай!» на двенадцать счетов.
Питу всегда заряжал ружье не по счету, а как получалось.
232
Пастырь народов – постоянный эпитет Агамемнона у Гомера.
Со строевыми маневрами дело обстояло еще хуже.
Пишущий эти строки сам знаком только с одним маневром, правда, он соотечественник Питу.
Итак, Питу размышлял, обхватив голову руками, вперив взгляд в пустоту и не шевелясь.
Ни Цезарь, блуждая по лесам дикой Галлии, ни Ганнибал, затерянный в снежных Альпах, ни Колумб, бороздя неведомый океан, никогда не погружались в такие возвышенные размышления перед лицом неизвестности, и не стремились столь напряженными думами к Dis ignotis [233] , к сим безжалостным божествам, владеющим тайной жизни и смерти, как Питу на протяжении этого бесконечного дня.
233
Неведомые боги (лат.).
– Ох, – приговаривал Питу, – время идет, завтрашний день приближается, и завтра всем станет ясно, какое я ничтожество.
Завтра героический воин и покоритель Бастилии будет объявлен круглым дураком, и объявит его таковым собрание всего Арамона, как древние греки… не помню уж кого.
Завтра меня освищут! Меня, сегодняшнего триумфатора!
Этого не будет: я этого не допущу. Иначе об этом узнает Катрин, и я буду опозорен.
Питу перевел дух.
– Кто и что может меня выручить? – спросил он. – Отвага? Нет, отвага – это минутная вспышка, а заряжание по-прусски идет на двенадцать счетов.