Арбатская излучина
Шрифт:
Они шли молча, подъем был нелегок. Мария шла впереди, тяжелый этюдник она оставила в отеле, и с нею была только папка на длинном ремне, которую она перебросила через плечо.
Скала открылась неожиданно за кущей деревьев. С одной стороны уходили вниз заросли ореха и ольхи, с другой — далеко видный, простирался горный хребет со снеговыми, мерцающими на солнце, как сахарные головы, вершинами.
— Какая красота! — тихо воскликнула Мария.
Он не понял, кто произнес эти слова: не сам ли он? Может быть, ослышался? Померещилось?
— Вы говорите по-русски, Мария? — стараясь овладеть собой, спросил он, не заметив, что спрашивает не по-французски, а по-русски.
— Я русская, мой друг, — просто ответила она, и в лице ее проступила усталость, начисто снявшая только что игравшее на нем оживление. — Так-то, дорогой Лавровский… Потому именно меня и прислали.
Она опустилась на камень, устало протянув ноги, словно это признание стоило ей сил. А он стоял рядом и не мог унять биение сердца, не мог собрать мысли, оглушенный и просветленный, как будто время повернулось вспять и обратило его к самим истокам, к самому сокровенному…
— Благодарю вас, — сказал он и низко, по-русски, в пояс поклонился. И этот жест словно принес ему какую-то разрядку, и он продолжал: — За то, что вы явились. За то, что вы есть.
И вдруг, теперь уже совсем близко от себя увидев ее лицо, он понял, что это вовсе не молодая девушка. Не меньше тридцати можно было дать ей сейчас, когда она, словно сняв маску молодости и беспечности, тяжело сидела на камне, устало опустив руки себе на колени и подняв на него бесконечно утомленные светлые глаза.
Он понимал, что не может ни о чем спросить, но было бы жестоко с ее стороны не сказать ему, совсем ничего не сказать… Он знал теперь главное, но что-то еще она должна была сказать ему, что-то, что может знать только она…
Он ни слова еще не проронил и подумал, что в такую минуту у людей рождается взаимное понимание без слова, без знака, когда она сказала просто:
— Там у нас держатся. И выдюжат…
Забытое родное слово вошло в него с такой радостью и болью, что он застонал. И, опустившись рядом с ней, поцеловал край ее юбки, ощутив жесткое прикосновение сукна, как ласку забытого детства.
— Разве вы… недавно?
— Конечно, — ответила она и, встретив пораженный, неверящий его взгляд, сделала широкий жест, подняв палец к небу и прочертив прямую линию вниз…
Он постоянно слышал разговоры об английских и советских парашютистах, они казались ему измышлениями паникеров. Теперь он со всей полнотой понял, как ограничено было его существование: происходящее за стенами крошечного затхлого мирка воспринималось как нереальное.
Он чувствовал себя так, словно вдохнул другого воздуха, воздуха вершин, и в этот час ни о чем не жалел, ни о чем не вспоминал, словно уже был вознагражден одним этим ее коротким жестом, означавшим, что он чего-то стоит, во всяком
Разгорался жаркий день, чувствовалось, что деревушка далеко внизу плавает в зное. Но потоки его не доходили сюда, дыхание ветра входило в него легким ознобом, а может быть, это было от волнения и от горькой радости, подымавшейся в нем при звуках неизъяснимо прекрасной русской речи.
— Нужно легализовать двух человек в этом городишке. У них документы не очень… Но все же могут служить основанием для обмена. Это легко сделает начальник полиции. Если захочет, — говорила Мария.
И хотя речь шла о деле непростом и даже рискованном, ничто не казалось Лавровскому трудным.
— Захочет, — ответил он твердо. У него не было и тени сомнения в том, что он все сделает, продиктует Дарю нужные действия… Ему доставляло радость представлять себе, для кого и для чего это послужит.
Понимает ли эта женщина, что она для него сделала? Или, поглощенная своим большим делом, вовсе не думает о нем, таком маленьком винтике в огромной, вероятно, и сложной машине.
Он представил себе этих людей, наполненность каждого их мгновения, а ведь только один этот час стоил десятков лет прожитой им жизни.
— Когда вы сможете переговорить с Дарю? — спросила она.
— Когда хотите. — Он подумал: — Но лучше, если я поведу с ним разговор при обычных обстоятельствах, когда он здесь будет. Это, видимо, в ближайшую субботу. Так можно?
— Можно. Я оставлю вам документы этих людей и исчезну…
— Вы вернетесь за ними? — испуганно спросил он, как будто с нею вместе исчезнет связь его с только что открывшимся миром.
— Конечно. Вы дадите мне знать, что все благополучно, что документы готовы.
— Каким образом?
— Я дам вам телефон, по которому вы позвоните, спросите мосье Дегара и скажете, что вам нужны последние номера «Цюрихского вестника». Вам ответят, что будут пересланы…
Он лихорадочно соображал: почему она уйдет, не дождавшись субботы? Потому что не верит до конца в успех предприятия? Или не верит ему? От одной этой мысли кровь бросилась ему в лицо.
— Если что-нибудь помешает… Если документы не будут выправлены — не звоните! Мы будем ждать неделю: может быть, не в субботу, а в следующее посещение Дарю…
— Нет, в эту субботу, — пообещал он.
— Отлично. А теперь надо оправдать эту нашу прогулку, — заметила она и открыла папку. Она достала незаконченный этюд и укрепила его на крышке папки.
Кто она? Действительно художница? Он не решался спросить. Он подумал, что если ей тридцать, значит, они какие-то годы жили в одно время в России. И эта простая мысль почему-то поразила его. Как странно, что они встретились здесь. И идет жестокая война, в которой она заняла свое место. А он? Будет ли он приобщен к их борьбе? Или все ограничится его помощью в деле с Дарю? Как ему распорядиться дальше своей жизнью?