Балкон в лесу
Шрифт:
Впрочем, здешние обитатели о войне не говорили, и даже не похоже было, чтобы ею особенно интересовались. Душноватая атмосфера Парижа с ее слишком явственной и тяжелой тревогой здесь выветривалась, отходя в область тех неотвратимых явлений природы, искусство предсказывать которые и составляло крестьянскую мудрость. Эта война без души и без песен, ни разу еще не вызвавшая единого порыва толпы, которая в каждом тайно звучала как «я» и никогда как «мы» и держала в заточении великое множество личных мирков, деревню сбивала с толку куда меньше, чем город, ибо не шла вразрез с привычным ей мышлением: недалеким расчетом и безропотным, чуть мистическим приобщением к неопределенному по своей природе будущему. Здесь как будто бы ничего не изменилось, разве что стало заметно несколько необычное разрежение рабочих рук; это наводило на мысль не столько о кануне вооруженного смертельного столкновения, сколько о стране, которая в расчете на долгосрочное укрепление свозит людей в чрезмерно открытые пограничные районы, насаждая на этих форпостах массивную миграцию молодежи. «Забавно, — думал Гранж, — что в нынешние времена молниеносной войны на границах устраивается не армия, а колония. Еще год-два — и эта армия положит начало новому роду; это неизбежно уже хотя бы потому, что в Мориарме, да и в другие места, треть офицеров привезли жен; я сам…» Сидя за плетеным столиком в своей веселой светлой
Время от времени он писал Моне немногословные, чуть ребяческие письма. Это столь явное ее сходство со стебельками на солнце, эта манера столь прямо, столь неуклонно тянуться вверх по нити жизни невольно распрямляла и его; в ее сиянии он стыдился тайных складок своей души не больше, чем дерево на солнце своих корявых ветвей. Было лишь это странное ощущение свободного падения, этой зыбкой тошноты, становившейся его пороком, о чем он никогда ей не говорил, от чего она была отстранена и в чем, быть может, заключалось главное. То, что он, когда возобновлялось это легкое головокружение, называл «спускаться в блокгауз». Но что до остального, то стоило ему лишь почувствовать, насколько мысль о военной цензуре, наугад распечатывающей письма, сковывает его, как он сразу начинал яснее отдавать себе отчет, что с Моной он живет нагим.
Накануне отъезда он увидел себя в необычайно странном сладострастном сне. Он висел — то ли на виселице, то ли на ветке, — в общем, на большой высоте; сияло солнце, и эта, мягко говоря, неудобная поза, казалось, не создавала немедленного дискомфорта, поскольку он с особым удовольствием разглядывал светозарный пейзаж и закругленные макушки деревьев далеко внизу под собой. Однако центр, услаждавший его чувственность, был куда ближе. Прямо под ним — так, что его голые ступни временами почти касались белокурых волос, — на тонкой веревке, стягивавшей его щиколотки, висела сама Мона. Ветер медленно раскачивал их обоих в приятно прохладном воздухе, и через веревку, которая душила Мону, особенно когда та дергалась в легких, поднимавших ее плечи конвульсиях, ему — его стянутым щиколоткам, а также шее — передавалось столь острое ощущение тяжестиее живого и обнаженного тела, растягивавшее, пронзавшее и переполнявшее его, что он испытал никогда прежде неведомое ему наслаждение, и это опасное занятие завершилось финальной непристойностью, которую приписывают висельникам.
Вслед за этим странным открытием, каким явился его сон, Гранж все утро ходил охваченный неким изнурительным, все истребляющим жаром. Какой все-таки странный, говорил он себе, пронзительный любовный сон, отмеченный печатью поистине потрясающей близости. Безмолвие, высота, рокот моря были такими, как на каменистых вершинах, где ветер начинает сбивать верхушки деревьев, или еще на очень высоких утесах, откуда открывается вид на самое сердце города.
Когда он высадился в Мориарме, Крыша показалась ему уже другой. Вдоль Мёза с новых защитных сооружений только что была снята опалубка: то тут, то там свежая серость оголенного бетона раздражала глаза. Городок кишел войсками больше обычного. Фронт Мёза пополнялся народом: то тут, то там расквартированные войска повсюду разрежали безлюдье Крыши — это танковые части перешли через реку, продвинув свои передовые позиции до линии домов-фортов. Для Крыши тоже, хотя и с ощутимым опозданием по сравнению с Туренью, наступила весна, звучная и сияющая. На пути к доту ощущалась сладостная прохлада омытого западным ветром воздуха; идти приходилось между двумя залезавшими на щебенку шоссе пластами нового дерна, в разлетающихся брызгах листьев и птиц. Все же это была нездоровая, странная весна: по тому, как она хлынула на едва подсохшую после оттепели Крышу, чувствовалось, что ее уже теснит, подталкивает знойное лето из тех, что, наполненные треском горящих лесов, подчистую выпалывают заскорузлую землю. Она наступала до срока, экзотическая под этим холодным еще небом, как ранняя Пасха. Гранж оглядывался вокруг, поражаясь этой панической, буйной спешке времени года; ему казалось, что он высадился в каком-то незнакомом городе, где повсеместно украшают цветами балконы и с рассвета устилают коврами улицы. Как если бы ожидался чей-то приезд.
Своих подчиненных он нашел помрачневшими. Весна чуть-чуть излишне суетилась. За Мёзом прямо-таки с роскошью было оборудовано дивизионное стрельбище с движущимися мишенями на вагонетках. Теперь Эрвуэ и Гуркюф дважды в неделю упражнялись там со звеньями орудийных противотанковых расчетов из блокгаузов.
— Началась суета! — недовольно ворчал Оливон.
Не успел Гранж вернуться назад, как на границе на несколько дней вновь была объявлена тревога: немцы наводняли Норвегию; на сей раз оттепель была действительно настоящей. По телефону, достигавшему теперь дома-форта, Гранжа часто вызывали в Мориарме. Сразу после полудня вдоль стен желтых строений потоками невидимых паров поднималась от тротуаров скороспелая жара; городок прел на дне своей долины, покрываясь прогорклой и прокисшей испариной. Мориарме с его жужжащими теперь канцеляриями, его скверными слухами становился ему невыносим — город, в котором назревает чума; немного свежего воздуха он снова вдыхал лишь на подъеме к Крыше, там, где дорогу внезапно поглощала тень деревьев. Добравшись до Эклатри, он оставлял ненадолго дорогу и подходил к краю утеса. Прежде чем вновь пуститься в путь, он присаживался на каменную скамью, уже залитую желтоватым светом. Посреди огромного лесного амфитеатра, наполненного свинцовой жарой, в рассеянном освещении аквариума был виден лишь притаившийся на самом дне долины городок, укутанный в тепло своих сероватых камней, и Мёз, слабо шевелящийся в глубине зеленых сумерек, как карп на дне садка.
«Чего мы здесь дожидаемся?» — говорил он себе, ощущая во рту все тот же хорошо знакомый ему привкус пресной, тепловатой, тошнотворной воды. Мир начинал
Наступил май, и ранняя жара тут же разразилась вялыми, недозрелыми грозами, которые, увязнув в этих косматых лесах, целыми днями кружили и бродили над Крышей. Варен ежеминутно вызывал его по телефону (и хотя капитан держал теперь своих командиров постов на конце провода, как рыбу, которую только-только подсекли и водят, иногда он все же ослаблял леску). Гранжу больше не хотелось оставаться в блокгаузе. Дом давил ему на плечи; лишь на вольном воздухе он чувствовал себя хорошо. После обеда он чаще всего отправлялся глянуть, как продвигаются работы во Фретюре, где заканчивалась установка проволочных заграждений. Как только Гранж, преодолев макушку холма, возвышавшегося над свежими сосновыми насаждениями, ощущал вокруг себя открытое, наполненное движением воздуха и облаками пространство пустынных высокогорных болот, он испытывал внезапное облегчение моряка, поднявшегося на палубу. Болото представляло собой скудную, заросшую торфяным мхом и болотным чаем пустошь, охваченную по краям, там, где виднелись небольшие возвышения, короткими языками желтого пламени утесников; лужи мутной, с рябью воды тут и там амальгамировали облысевшую поверхность этого сероватого арктического взгорья, цвета лишая и гнилой соломы. В самом конце болота, там, где смыкалась завеса низких еще деревьев, несколько развернувшихся в цепь по глухой пустоши солдат в одних рубашках втыкали колья и не спеша разматывали проволоку; различалась приглушенная расстоянием, вялая возня с мотыгами, лопатами и ножницами, такая же, какая бывает летними вечерами в садиках вокруг небольших городков. Высокое небо, безмолвное, удручающее, наполненное, подобно котлу, тяжелыми парами, образовывало пустоту — странную тишину вокруг крохотных воскресных мастеров, забивавших колья виноградного ряда в этой словно созданной для шабаша пустоши. Некоторое время Гранж исподлобья с тягостным чувством наблюдал за благодушным farniente [11] на шутовской стройплощадке, и рядом с этим огромным небом, этим широким, гнетущим горизонтом лесов в нем росло неясное, животное сомнение, выводившее его из душевного равновесия, как если бы только что здесь, вдруг, сейчас со всей очевидностью произошла необъяснимая серьезная ошибка в масштабах. «В общем, начинается осада Алезии. Однако же!» — повторял он про себя, озадаченный. Пожимая при этом плечами, он невольно думал о Варене, и болезненная складка вновь образовывалась у него внутри под желудком, там, где завязываются дурные предчувствия: как будто возникла срочная необходимость предупредить кого-то, включить сигнал тревоги. Чуть поодаль от стройплощадки на вбитом посреди пустоши колу висел ручной пулемет — раскинувшись на траве, подложив под голову руки, растопырив ноги, беспечно посвистывал стрелок по имени Джим Пастуший Посох. «Они не осознают», — размышлял Гранж, хмурый и раздосадованный. Варен, лейтенант-танкист, Норвегия, заглушки, которые все не везли, какое-то мгновение беспорядочно мелькали у него в голове, напоминая вялое бегство воды из сливного бачка.
11
Ничегонеделание (ит.).
Однажды вечером к концу первой недели мая, поскольку ужин закончился рано, Гранж отправился с Эрвуэ инспектировать поляну в отметке 403, туда, где инженерные части недавно начали новую рубку. Вечер был ясным, но тяжелым; в лесу — полное безветрие. Они шли по извилистой тропинке, окаймленной кустами земляники, и, когда в разговоре возникали паузы, невольно прислушивались, удивляясь этому опорожненному дню, широко раскрытому, как веки умершего, и пережившему отход зверей ко сну. Эрвуэ говорил мало; оказавшись в очень высоком в этом месте строевом лесу, где тяжелые, крупные звезды-солнца падали на уже черный дерн, они вновь переходили на широкий шаг и окунались в безмолвие часов патрулирования, когда единственным доносившимся до их слуха звуком был нескончаемый шелест трущейся о колени холодной травы. Странная мысль сверлила мозг Гранжа: ему чудилось, что он идет по этому необычайному лесу, как по своей собственной жизни. Мир отошел ко сну, как Гефсиманский сад, устав от опасений и предчувствий, опьяненный тревогой и усталостью, но день не угас вместе с ним: оставался этот прозрачно-холодный, роскошный свет, переживший людские заботы и как будто горевший над опорожненным миром для себя одного, — этот пустой зрачок ночной хищной птицы, приоткрывающийся раньше времени и как бы рассеянно глядящий куда-то вдаль. Стоял день. Все было озарено странным сиянием преддверия рая, избавленным от опасений и желаний, целомудренным светом, подобным тому, что освещает, но не греет мертвую луну.
Когда они подошли к пригорку, где рубка уже коснулась густых зарослей, было еще достаточно светло. На дороге вдоль рытвин, заполненных последними грозовыми дождями, в косо падавших лучах выделялись два рельса мутной воды; от насыпи, покрывшейся свежей травой, исходил запах помолодевшей земли, прохладный, как в яме для выращивания кресс-салата. Одинокий зов кукушки с перерывами доносился из чащи в конце поляны; высоко в возмущенном пухлыми облаками небе Эрвуэ указал Гранжу на сарыча, который, чуть живой, медленно кружил над теплыми испарениями леса, как догоревший клочок бумаги над сильным огнем. Его неподвижное дежурство вносило в раздавленную тишину леса зловещий штрих. Тряхнув плечом, Эрвуэ взялся за ремень винтовки.
— Без глупостей! — сказал Гранж, коснувшись его руки.
Выстрел в лесу, не пополняя списка охотничьих трофеев, вызывал внезапную лавину бумаг из Мориарме.
Поворотом плеча Эрвуэ вернул винтовку в прежнее положение и выразительно плюнул в рытвину.
— Полевые сторожа! — фыркнул он с угрюмой гримасой.
— После войны стреляй сколько душе угодно. Согласись, нас тут не очень-то дергают.
— Я и не говорю этого. — Вид у Эрвуэ был растерянный, озадаченный, а взгляд — как у побитой собаки. — Скорее наоборот.
— Ты бы хотел воевать?
— К чему спешить, господин лейтенант. — Он пожал плечами и взглянул Гранжу прямо в лицо. — Совсем ни к чему. Только здесь, знаете, странно как-то… — Он указал на пустынный лес и покачал головой. — …Никакой поддержки…
Они быстро прошли лесосеку. Растительность, на которую велось наступление, была чересчур молодой: почти ни один из уже обтесанных кольев не достигал нужных размеров, — впрочем, работа велась с крайней небрежностью. Подле куч скелетоподобных кругляков у леса приютилась случайная соломенная хижина; они вошли. Три-четыре обтесанных пня служили сиденьями; на одном из них с почти символическим видом лежала колода карт и стояли две пустые бутылки — как натюрмортэтой войны, зимовавшей теперь на солнцепеке. Гранж сунул руки в карманы и, не присаживаясь, скорчил в адрес жалкой халупы гримасу в духе Варена.