Башня. Новый Ковчег 2
Шрифт:
Он не упал. И когда всё закончилось, с удивлением обнаружил, что всё ещё на ногах, хотя ног он уже не чувствовал.
Кир вышел вслед за Егор Санычем. И сразу же перед ними возник Литвинов — его и Сашку доктор выгнал в коридор на время операции.
— Что?
— Пулю мы достали. Чуть левее и выше и было бы задето лёгкое, а так, считайте, ему повезло, — доктор говорил медленно, странно растягивая слова. И Кир, сгорбившийся под тяжестью своей усталости, вдруг кожей ощутил колоссальное напряжение этого уже немолодого человека, его страх и наконец-то пришедшее облегчение от того, что всё уже позади.
— Паша… он жив? — и, не дожидаясь ответа, прочитав его на усталом лице доктора, Литвинов неожиданно
И тут же скрылся за дверями своей комнаты.
Егор Саныч медленно стащил с рук медицинские перчатки, он всё ещё был в них, и задумчиво сказал:
— Толковая девочка. И руки… руки золотые.
Кир не сразу понял, о ком говорит доктор, а когда дошло, что это о Кате, которая всё ещё возилась в операционной — слышен был её тихий говорок, она что-то говорила Литвинову, — Кир сильно удивился. В такую минуту и вдруг о Кате. Но Егор Саныч, видно, думал иначе. Он повернулся к Сашке и спросил:
— Твоя девушка?
— Да, — на лице Сашки возникла глупая улыбка.
— Ты её береги. Сильно береги, парень, — по лицу старого доктора пробежала судорога, он хотел ещё что-то сказать, но очевидно передумал, только вздохнул и пробормотал. — Устал я чего-то. Поспать бы хоть пару часиков…
Кир отодвинулся к стене и снова почувствовал, как на него волной накатывает усталость. Как сквозь пелену тумана он слышал голос Сашки, тот что-то говорил Егор Санычу, потом появилась Катя. Кажется, Кир даже задремал, потому что очнулся от того, что его кто-то трясёт. Перед глазами, расплываясь в серой дымке, появилось Сашкино лицо с шевелящимися губами, он что-то говорил, но Кир не слышал, а затем его как будто включили, резко и со щелчком, появились звуки, Сашкино бледное лицо качнулось, до Кира долетели обрывки фраз.
— Он спит, — кажется, это сказала Катя.
Кто-то засмеялся. Чьи-то руки усадили его на стул, один из стоящих здесь же в коридоре рядом с больничной тумбочкой. Кир едва успел подумать, откуда это здесь, и тут же вырубился.
Проснулся он резко, словно его толкнули в бок. Кир продрал глаза и, зевая, огляделся. Никого не было. Через приоткрытую дверь в комнату, где лежал Павел Григорьевич, Киру была видна кровать, шаткая конструкция капельницы, стул, на котором сидел Литвинов. Кажется, он не спал. «Железный он что ли?» — мелькнуло в голове.
Кир ещё раз потянулся, развёл руки в стороны, а опуская, задел правой рукой листок, лежащий на тумбочке. Тонкий пластиковый лист легко спланировал прямо Киру под ноги. Он наклонился, поднял его. Аккуратным Сашкиным почерком (только у него могли быть такие округлые, ровные буковки) было написано: «Кир, мы с Катей отведём Егор Саныча к Анне Константиновке в кабинет. Он хочет её дождаться». Смысл фразы дошёл не сразу, Кир ещё раз перечитал и снова зевнул. Машинально сунул руку в карман и вдруг резко напрягся. Вскочил. Проверил правый, затем левый карман и вздрогнул, как от пощёчины.
Фотография Ники! Её не было. Он её потерял и точно знал — где.
На Северной станции!
Глава 30
Глава 30. Борис
Подвешенный на крюк пластиковый флакон медленно ронял — каплю за каплей — прозрачную жидкость, которая падала в тоненькую трубочку. А та змеилась вниз, впиваясь иглой в руку, большую, сильную, но сейчас безжизненно лежащую на смятых белых простынях. Если отвести глаза от этой безвольной руки, смотреть на флакон, на трубочку, на стены — куда угодно — то будет, наверно, легче. Но Борис не мог. Права такого не имел. Чтоб было легче. Особенно сейчас — именно сейчас, когда Пашка Савельев, его лучший и, пожалуй, единственный друг, лежал на этой узкой больничной койке, в безликой комнатушке, служившей Борису последнее время то ли убежищем, то ли тюрьмой, и отчаянно боролся за жизнь.
Страх за Пашку, противный и липкий, возник не тогда, когда трое перепуганных ребят ворвались к нему в комнату — Борис вообще им сперва не поверил, слишком абсурдно и нелепо звучал их рассказ. Он, этот страх пришёл позже, вцепился в горло, едва только Борис увидел Павла там, внизу, в тёмной и сырой каморке, и потом уже не отпускал ни на минуту. Не отпускал, пока они с мальчишками тащили носилки вверх по лестнице, пока он, Борис, метался в ожидании обещанного врача (ещё непонятно, что это за врач, и сможет ли он что-то сделать, вытянуть Пашку, отбить его у смерти), пока мучился в ожидании у дверей, за которыми шла операция. И даже когда девочка Катя, заправляя физраствор в капельницу и ловко вводя катетер в безжизненную Пашкину руку, быстро говорила ему какие-то слова, которые, наверно, должны были его успокоить, ему всё ещё было страшно. И вот теперь этот страх постепенно отпускал, втягивал свои когти, и Борис, сидя рядом с другом на неудобном пластиковом стуле и глядя на мерно падающие капли физраствора, был уверен — Пашка справится, победит. Как побеждал всегда. Даже его, Бориса, он победил, переиграл, чего уж говорить. Признать это было непросто, но Борис не желал врать себе. Да, тогда Паша оказался сильнее. А Борис умел признавать поражения. Но признать поражение — не значит сдаться. Борис тонко чувствовал разницу.
Впрочем, сейчас всё это не имело ровно никакого значения. Их вечное соперничество, ревность, старые споры и, конечно, их прошлая война за власть. Война, в которой он, Борис, перешёл ту грань, отделяющую дозволенные приемы от запрещённых, подлых. А Пашка не перешёл. Даже тогда, когда на кону стояла жизнь его любимой дочери, даже в такой ситуации его друг умудрился удержаться от мерзостей и низостей.
Эта непостижимая Пашкина черта, его внутреннее благородство, убеждённость в своей правоте всегда раздражали Бориса, бесили и одновременно восхищали. Это было то, что никак не укладывалось в рамки его прагматичного ума, чего Борис не понимал и во что не верил. Но, верь — не верь, а вот он, живой пример. Слава богу, живой…
От долгого сидения спина затекла, и Борис тяжело поднялся, потянулся, чувствуя в мышцах усталость и лёгкую, приятную боль, как после долгой физической нагрузки. Хотя, почему, как? Именно после нагрузки. Поди, побегай по лестнице, да ещё и с носилками, протащи эту ношу вверх три десятка этажей, а он, чай, не мальчик. Усталость Борис почувствовал сразу, но только нечеловеческим усилием воли не показал её, продолжая упорно подниматься вверх. Не мог он дать слабину там, перед этими детьми. Должен был выдержать. И ведь выдержал же, старый чертяка, дотащил, дотянул. Выходит, ещё не совсем сдал, есть ещё порох в пороховницах.
Борис поймал себя на мысли, что у него, наверное, впервые после казни («после моей казни», — уточнил он про себя и усмехнулся, уж больно по-идиотски это звучало) сейчас хорошее настроение. Несмотря на всю опасность, а опасность была, Борис это чуял, как зверь, и невзирая на неопределённость ситуации, именно сейчас ему было хорошо. Даже где-то весело. Он снова в центре событий, снова от него что-то зависит, и он опять нужен. Это долбаное заточение, которое ему устроила Анна, да, из добрых побуждений, из желания спасти его, было всё-таки заточением. Пожизненным заключением в одиночке, страшным, на самом деле, наказанием. В последнее время Борис всё чаще ловил себя на мысли, что, может, было бы лучше, если бы тогда ему вкололи не безобидную смесь (снотворное, как сказала ему потом Анна), а то, что должны были вколоть. Смертельную инъекцию. Раз и всё. И никаких больше мучений.