Баязет
Шрифт:
– Кошмар… Что это было, юнкер? – чужим голосом спросил он.
– Избиение, – ответил Евдокимов, падая с ним рядом в жесткую траву. – Избиение… полковника Пацевича.
– Пахнет полным разгромом, – хмуро посулил Штоквиц. – Разгромом или блокадой. – Я велел сейчас спрятать труп Хвощинского и не говорить пока о его смерти… Турки уже обложили нас, и если…
– Чепуха! – отозвался Ватнин, легко выпрыгивая из седла и батуя свою лошадь в ряд с казацкими. – И не такое бывало, господа
На первом дворе уже разносились пронзительные матюги Пацевича:
– Назад! Куда прете, сволочи?.. Становись в очередь!.. Караул! Где караул?.. Стрелять буду, канальи!..
Но как он ни старался, а людей, проделавших за сутки страшный боевой марш в семьдесят верст, уже было не оторвать от водопроводного крана. Солдаты и казаки как один бросились – пить, пить, пить!
Адам Платонович, лягаясь и раздавая затрещины, героически кинулся загораживать кран, но его тут же завертело штопором в дикой свалке потных и жарких тел и вышвырнуло из толпы, словно пробку.
– Не давать по второму!..
– Братцы, не пущай ево!..
– Куда лезешь?..
– Ногу, ой, пусти ногу!..
– Отходи, коли хлебнул…
К этой жалкой струе воды тянулись над гвалтом людских голов мятые кружки, закопченные манерки и даже просто пыльные ладони. Счастливец едва успевал сделать глоток, как его сразу же отпихивали от крана, а на его место уже тянулись десятки и сотни воспаленных, жаждущих ртов. Люди послабее, которые не надеялись добыть для себя воду в этой костоломной давке, бродили из угла в угол по крепости, вымаливая подачку при виде каждой фляги.
А за стенами цитадели еще громыхала стрельба; распаренные от быстрого бега санитары таскали убитых и раненых. И, как бы дополняя эту картину, на каменных плитах дворов, ища спасительной тени в коридорах и подвалах, молча лежали и сидели покрытые потом, душевно потрясенные пережитым люди; им даже вода была не нужна сейчас – тень и покой, тишина и отдых.
Евдокимову сказали, что вода есть у артиллеристов на третьем дворе. Юнкер прошел к батареям, пороховым совком ему зачерпнули из бочки, дали напиться вволю.
– Вы уже знаете? – спросил он.
– Знаю, – хмуро отозвался Потресов.
– Как там Аглая Егоровна?
– Решили пока не говорить ей об этом.
– Ну и глупо решили: лучше бы сразу!..
– Может быть, – согласился юнкер и катнул ногой лежавший на земле тупорылый снаряд шрапнели.
– Черт знает что творится, – ругался майор Потресов, приказывая развернуть орудия в сторону Красных Гор. – Высота прицела семьсот! – крикнул он канонирам. – Нет, ставь на восемьсот сразу!..
Красные Горы, безжизненные скалы из рыжей обожженной глины, постепенно покрывались
– Отскочи! – крикнули фейерверкеры, и пушки, присев на барбетах задами, как испуганные бабы, отхаркнулись жаркой картечью.
– Одна… две… три, – считал Потресов секунды, а на четвертой рванули свежим облаком, словно в небе раскрыли зонтик, и шрапнель густо осыпала турецкую конницу.
– Заряжай… Прикрой… Отскочи!
Внизу же, у ворот крепости, где и без того было тесно, творилось что-то непонятное: Штоквиц, исполняя приказ Пацевича, пропускал в цитадель вернувшуюся с водопоя команду артиллерийских лошадей и загораживал дорогу милиции.
– Без лошадей – пущу, – кричал он, – бросайте лошадей… Батуйте их с казачьими!..
И, словно нарочно, будто издеваясь, у входа в Баязет завыли избиваемые палками ишаки маркитанта Ага-Мамукова, только сейчас привезшего гарнизону сухари и ячмень.
– Дениска, милый, – позвал Карабанов своего любимца, – сил, братец, нету… Видишь вон того толстоносого? – Поручик показал на маркитанта. – Поди и набей ему за меня морду. Смотри, как следует набей, Дениска!..
– За что, ваше благородие? – спросил казак.
– Скажи, что я велел. А за что – он сам, подлец, догадается!..
Трехжонный помог поручику подняться, отвел в казарму казачьей сотни.
– Андрей Лисеич, – посоветовал он душевно, – вам бы до лекаря надо. Сходили бы в госпиталь. Хоша кость и не задета, а все ж мясо-то живое…
– Нет, – резко возразил Карабанов, вспомнив Аглаю, – не пойду к ней… К черту все! Пусть заживает, как на паршивой собаке… Не пойду в госпиталь!..
Вахмистр стянул с офицера мундир, рванул на нем голубую рубаху. Плюнув для начала на рану поручика, он зубами выломал из патрона пулю, выбил на ладонь порох из гильзы.
– Зачем плюешь? – спросил Карабанов.
– Держись, благородие! – крикнул вахмистр. – Ох и заест сейчас…
Он круто посыпал рану порохом, и Карабанов скрежетнул зубами. Ловко бинтуя плечо, Трехжонный приговаривал:
– Потом бы маслица коровьего… Да хорошо бы не порохом, а солью. Это уж я пожалел вас, а казаки-то все больше солью!..
Вахмистр ушел, Карабанов ничком ткнулся в постель, стал сучить ногами, в гармошку сбивая войлочные подстилки. Ему было больно, но боль сердца была в нем сильнее, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент. Боль оттого, что виноват перед людьми, боль оттого, что в жизни все не так, как хочется, боль оттого, что Аглая сейчас уже, наверное, заломила руки, и, наконец, – просто боль…