Бедная любовь Мусоргского
Шрифт:
– Ты никуда не пойдешь, - бледнея, сказал он и потянул узел к себе.
– Нет, пойду, не смеешь меня держать, какой нашелся!
– Не разговаривай, давай узел.
– Не дам.
С бессмысленными словами об узле они смотрели друг на друга, и лица их побелели, потончали от злобы.
В прихожей позвонили. Он с силой толкнул ее во вторую комнату, пошел отпирать. Дворник принес дрова.
Там, где все было запущено, в copy, дворник, - чего не осмелился бы никогда раньше, - сопя от натуги, свалил с гулом вязанку посреди кухни и ушел, даже
С лестницы дуло. Они чувствовали сквозняк, поджимали ноги, но снова с жадной охотой отдались ссоре.
– Уличная собака, - сказал Мусоргский с негодованием.
– Хорош, а еще благородный... Да плевать на тебя хочу... Пусть собака. Мало, что ли, у меня таких кобелей ... Извольте пустить меня.
– Не пущу.
– Тогда я стекла бить стану, мне шкандал нипочем ... Пусти!
Где-то в глубине ей нравилась их злая ссора. Мусоргский, бледный, загородил дорогу, сжал ей обе руки:
– Сказано, не пущу ...
– Не удержишь, нет! Плевать на тебя хочу, все равно уйду.
Она вывернула от него руки, потерла покрасневшие запястья:
– А еще барин, куда тебе ...
Мусоргский отступил в невыносимом стыде. Он не ждал, что такие грубые чувства может поднять в нем эта уличная женщина, ненужная ему больше.
– Видали мы таких, - с ярым торжеством говорила она, чуя, что он побежден, что теперь она может выместить на нем все, что хочет.
– Очень мне надо с тобой возжаться. Таких, как ты, бить надо, бить! Все моему купцу расскажу, как офицеры дерутся, а то пестренькому...
– А то гробовщику, - сказал он, снова бледнея. Она разворошила в нем что-то самое низкое, и глубокое, - зверя.
– А конечно гробовщику, он куда лучше!
С бесстыдством, крича, наступая, она стала сравнивать его с другими встречными властителями и все, самые мерзкие, самые подлые, выходили лучше, благороднее, добрее, чем он.
– Молчи, дрянь!
– он отбросил ее в угол. Ей не было больно, но она нарочно закашлялась, нарочно отдалась рыданиям, сухим, злобным, без слез. Она была привычна к таким ссорам или вроде таких, и к побоям, и даже злобно радовалась его ярости, как он с неожиданной силой отбросил ее.
Мусоргский опомнился:
– Аня, да что же это такое, наконец, делается?
– Оставьте меня...
Она заплакала тише.
Лиза Орфанти поднималась в это время по черной лестнице, где пахло кошками. Ей не было ни странно, ни тревожно и дышала она учащенно только потому, что быстро вбегала по ступенькам.
Дверь на площадку, усыпанную берестой от вязанки, была полуоткрыта, и Лиза услышала жадные, смутно спорящие голоса. Тогда сердце ее упало от такого острого страха, что она сжала у груди маленькие руки в шведских перчатках. Потом она слегка толкнула дверь.
С одного взгляда, окинувши запустение, грязь, вязанку с торчащими поленьями в прихожей, груду сальных тарелок на табурете, а в другой комнате, у окна, Мусоргского и какую-то рыжую, очень молодую женщину, не то плачущую, не то смеющуюся, Лиза поняла все. Она очень мало знала
Совершенно бесшумно, она сбежала вниз по лестнице, пробежала проходной двор, не в те ворота, в какой-то проулок. Она заметалась. Мгновение ей казалось, что она никогда не найдет дороги из проулка, но вот открылась безлюдная белая набережная, чугунная решетка, барки, канал в снегу.
– Кто-то был здесь, постой, - сказал Мусоргский. Они оба прислушались.
– Нет, никого, послышалось ...
Только спокойные, неторопливые шаги верхнего жильца над головой.
Лиза узнала на набережной свои недавние следы. У нее не было ни горечи, ни оскорбления, точно бесчувственная шла она назад.
Под аркой Главного Штаба, посмотрела на синий почтовый ящик с черным двуглавым орлом, тот самый, куда четыре дня назад опустила письмо, и почувствовала, что у нее нет больше сил идти, что некуда и незачем больше идти, что все кончено. Она не могла бы сказать, что именно кончено, но в ней померкло что-то, закрылось. И синий почтовый ящик с горкой снега на крышке показался на мгновение могилой.
Еще вчерашний ее день был необыкновенно светлым, счастливым; теперь, точно свет померк в глазах и будет меркнуть все неумолимее. Ее ноги подкашивались. Тогда она, как ее учили тетки и мать, как мудро говорили в ее крови все бабки и прабабки, - сильные, сдержанные, чистые женщины, - тяжелым усилием стряхнула свои чувства, овладела собой. Чем-то отчаянным и темным овладела она в себе. На шее, на черном шелковом шнурке, у нее были маленькие золотые часики в бриллиантовых розах, выписанные отцом из Парижа. Уже было время обедать, время домой.
Она не желала опаздывать, не желала, чтобы дома заметили что-нибудь. Она подозвала проезжающего извозчика, белоглазого мальчишку с отмороженными щеками. "Время домой", - повторила она твердо, прикрывая лицо муфтой и это слово "время" напомнило ей стихи Екклезиаста, какие так сильно и строго, грозя кому-то пальцем, читала ей вслух по-немецки тетка.
Время всякой вещи под небом, время рождаться и время умирать, время насаждать и время вырывать насаженное, время убивать и время врачевать, время обнимать и время уклоняться от объятий, время искать и время терять, время любить и время ненавидеть.
"Не сошлись наши времена, вот и все", с горькой и умной усмешкой подумала Лиза. И почему не сказано в Екклезиасте, как не сходятся у людей их времена: одним рождаться, другим умирать, одним любить, другим ненавидеть, одним искать, другим терять.
Другим терять. Ей стало спокойно и горько. Она потеряла его. Белая площадь, Александровская колонна в инее, могучая, темная арка Главного Штаба, все показалось ей печально холодным стихом Екклезиаста.
После ссоры, Мусорский и арфянка закусывали на кухне. Арфянке надоело скандалить и что-то кошачье мелькало теперь в ее зеленоватых глазах. Она первая сказала примирительно: