Бегство (Ветка Палестины - 3)
Шрифт:
В канун следующей субботы опять будто положил руки на плечи Петра Шимука и двинулся по кругу, пританцовывая...
Чудом казался Саше сахар в кипятке, горячая батарея в лагерном ШИЗО. Не его, Сашиных рук делом были эти чудеса. В собственные чудеса Саша не верил. Сперва он пританцовывал и пел высоким тенорком, простуженно, хрипя и кашляя, тгобы "поднять тонус". Затем это стало естественным - воспринимать субботу, как праздник души, пританцовывая в ее честь, протягивая к ней руки и повторяя библейские слова, как свои собственные: "Пойдем, мой "возлюбленный, встречать невесту..."
Высокая
Пусть творят с телом что угодно, бьют, стригут насильно, машинкой, рвущей волосы, надевают перед этой парикмахерской процедурой на запястье кандалы. А еще, если на дежурстве "мент-собака", закрутив их так, чтобы винт наручников вошел в кость. Пусть тешат себя, душа им не принадлежит, презирает насильников, выражая себя в мелодии простейшей, как наскальный рисунок дикаря:
– ... най-най-энейну!.. най-най-энейну!
И если Саше удавалось почти въяве уйти в Иерусалим, радуясь своей независимости от тюремщиков, то это случалось именно в субботу...
И вот сейчас, сидя на приступке "каравана" и глядя на белесый, в дымке, берег Иордании, Саша корил себя за то, что не рассказал об этом Дову. Ведь спрашивал, Дов, твердил, как заведенный: "Как попал, да еще в кипе?"
Кипа, что? Это как первая половина пути из Лода в Иерусалим - все по низинам мчали, вдоль кибуцных полей, апельсиновых рощ. Только затем дорога вздыбилась к небу, на Иудейский хребет.
Еще до ареста прочитал Саша интервью с Евгенией Гинзбург, зечкой сталинских лет. Любил ее книгу "Крутой маршрут", которую доверили ему на ночь его коллеги по "Вариантам". Удалось ей, горемыке, съездить перед смертью в Париж. Вернувшись в Москву, Евгения Семеновна сказала репортеру, что, если б знала в Магадане, что в конце жизни будет Париж, все каторжные годы чувствовала бы себя иначе.
А он, Саша Казак, знал. Верил, что предначертано ему ступить ногой на Обетованную. Потому и второй срок, среди убийц, вытянул. Не дал себя зарезать. Не сломался. Жизнью он обязан Петру... Почему утаил? Ответил самому себе: о вере вслух не говорят. Чувство интимное. Как любовь... Определил так и понял, что хитрит перед собой. Не только в этом дело. Помнит, такое не забудешь, как Петро высказался за столом, в доме Дова, о его, сашином кошере: "Брось! Вологодского крысенка тут нет. "
Что ж это было тогда, в чистопольской камере? Для него, Саши, жизнь перевернулась. Взглянул на землю, людей, созвездие Скорпиона, горевшее над прогулочным двориком, глазами Петра, глазами истинной веры, как думал, внутри него, Саши, будто что-то щелкнуло. Распахнулась дверь в другой мир. Обнаружилось новое пространство. И Эвклид, и Энштейн с их теориями мироздания погасли, как звезды, затянутые облаками. Новое пространство светилось, звенело в сашиных ушах псалмами Давида, откровениями библейских пророков, поэзией Торы - пятикнижия Моисеева.
"... А для Петра Шимука? Что это?!"
Как и договорились, Дов появился на своем синем автобусике с помятым бампером через неделю, повез его в город Кирьят Кад, в
Центр абсорбции, куда Сашу определили на жительство еще в аэропорту, в часы приезда.
Фойе Центра напоминает вокзал. Голые выбеленные стены, высокий потолок. По углам - печальные фигуры, похожие на вокзальных пассажиров, ждущих поезда. А поезд не пришел и неизвестно когда будет. Дежурный за стойкой взгляда не поднял. Когда спросили, куда идти, показал жестом, - вглубь коридора, откуда доносились мужские голоса, звучавшие на высоких нотах. Слышался женский плач.
Двинулись вглубь коридора. Задержались по пути у широко распахнутой двери: не сюда ли? Странное зрелище открылось им.
Саша заглянул в душную, битком набитую аудиторию, размером с небольшой кинозал. Дов шепнул: "Не сюда!" Но тоже, вслед за Сашей, протолкнулся и замер у стены, точно прилип к ней.
У первого ряда - целый подлесок из костылей и палок. Возле него теснятся инвалиды и старики. Безногий в кожаной кепке и проволочных очках, сидевший у дверей, ткнул большим пальцем куда-то за спину, мол, проходите, места есть. Подле него, на инвалидном кресле с большими колесами, полулежала пожилая женщина, завернутая в пуховый платок. Всхлипывала. Тут же - высохшая древняя старуха в халате и самодельных домашних туфлях. За старухами женщины помоложе, с детьми на коленях. Одна из них, чуть прикрывшись, кормит ребенка грудью. Дети бегают, ползают также между рядами. Их не окликают, видно, не до них. К стенам прислонены большие, на палках, плакаты, написанные неумело, скачущими буквами: "ПРИМИ НАРОД СВОЙ, ИЗРАИЛЬ!", "ТРЕБУЕМ..."
Чего они требуют, безногие инвалиды, старухи, многодетные матери? Речь держит сухой молодцеватый старик с военной выправкой. Его красная морщинистая шея напряженно вытянута, блестит от пота. Старик убеждает не поддаваться панике: еще не все потеряно!
– Кто этот воинственный человек? спросил Дов шопотом. Ответили: Курт Розенберг. Только тут стало ясно, в чем дело. Жителей Центра выселяют. Газеты протестуют, а чиновники Сохнута свое дело делают. Сегодня в пять вечера явится полиция. Это митинг протеста.
У протестантов лица скорбные, злые. Понимают, протестуй -не протестуй, из дома выкинут.
Саша глядел на костыли, на безногого, на старух в инвалидных креслах. Спросил Дова чуть слышно: - Меня вселяют на их места, что ли? А их прочь!...
– И встряхнул головой: и я тут не останусь.
– Сашок, не гони картину, - бросил Дов.
– разберемся. Когда Курт Розенберг закончил речь и встал у стенки, Дов пробился к нему, назвал себя, попросил объяснить, что происходит?
И показать ему психодоктора и журналиста из "Литературки", их, вроде, тоже выселяют?
Курт предложил выйти в коридор, чтоб не мешать ораторам. Или, если хотят, подняться к нему.
Пока ждали лифта, Курт рассказал, что им грозили выселением месяц назад. Они написали коллективные письма премьер-министру Шамиру и еще в десять мест. Ни одного ответа. Не нужны они Израилю. Ни молодые, ни старые... У кого была хоть копейка, подались в сохнутовские гостиницы. Тоже не сахар, но все же крыша.
– ... Остальные тут. Видели. У меня завтра день рождения. Как раз семьдесят. И вот, почти день в день, выбрасывают как собаку.