Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Он очень много вложил сюда, в лабораторию. Мыслей, усилий, надежд. Каждую, пусть мелкую неудачу воспринимал как укор себе самому. Ему хотелось, чтобы пламень поисков не угасал ни на миг, и он всеми способами поддерживал это горение. В лаборатории, да и во всем институте, была хорошо поставлена информация. Кроме того, он почти каждый день вызывал к себе то одного, то другого сотрудника, а то и нескольких сразу, они собирались в одной из комнат лаборатории или в тупичке коридора, где стояла скамейка и урна для окурков, курили, вели разговор. Кое-кому эти разговоры могли показаться болтовней, и только люди посвященные понимали, как много они значили. Чаще всего говорили о том, кто что прочитал о работах других научных учреждений, и каждый раз становилось
Что же касается успехов коллег из других институтов, то он воспринимал их ревниво. Скорее, это был страх: не отстают ли они, там ли, где надо, ведут поиск? Собственно, Марченко и рассматривал свою лабораторию как поисковую и направлял на это весь ее механизм. Незаметный и невидимый, так что кое-кому могло даже показаться, что его и не было. Это был не простой механизм. И состоял он не столько из приборов, утвержденных тем, авторефератов, сколько из этих вот разговоров, желаний, отношений, а в конечном итоге — из трудов, представленных на рассмотрение ученого совета. Дмитрий Иванович все время боялся, как бы этот механизм не устарел, боялся провинциализма, этого верчения на своем пятачке, когда горизонт сужается до того же самого пятачка, а тебе кажется, что ты куда-то идешь. Он учил своих товарищей посягать на самое большое — хотя бы мыслью, мечтой, ежедневно развенчивая притчу о синице в руке. Лучше, говорил он, один раз увидеть журавля, чем десять раз погладить синицу, да и, кроме того, глядя на журавля, мы глядим в небо, а поглаживая синицу, поглаживаем собственные ладони.
Это был его мир. И так же, как он не мог отказаться от самого себя, он не может отказаться от этого мира, допустить, чтобы в нем что-то нарушилось. Это было бы утратой. И не только для него. Для них всех. Что же касается самой проблемы, то он знал о ней почти все, что знали другие ученые во всех концах земного шара. Ну, может об отдельных участках не так полно. Собственно, каждый из них всю жизнь и работал на отдельном участке. Общая цепь превращений в зеленом листе (таком, казалось бы, простом на первый взгляд) чрезвычайно сложна. Немало отдельных этапов уже разгадано — что на что расщепляется и во что превращается, но воспроизвести общую цепь пока невозможно. Ряд звеньев, колец отсутствует.
Не семь, а сто замков висит на цепи. Он пытается отомкнуть первый. Постичь тайну первого накопления, найти первотолчок. Он догадывался, и его догадка подтверждалась многими опытами, что существует еще одно, неведомое кольцо.
Смешно сказать, ему, ученому, который исписал кипы бумаги цепями формул, однажды приснилась настоящая цепь — несколько блестящих серебряных колец, которые упали в реку, и он не мог разглядеть их в водовороте.
Разговор со Светланой Хорол выбил Дмитрия Ивановича из равновесия. Он больше не выходил из кабинета, сел к столу, но и читать не мог — болела голова. Головные боли — его наказание. Он переутомился давно, еще работая над докторской диссертацией, и с того времени его жизнь разделилась на две полосы — когда голова болела и когда не болела. Чаще она болела. К этому приводили сотни причин — перемена погоды, нервотрепка, переутомление, лишняя рюмка, дурной сон. За последние годы судьба редко бывала милостивой к нему и посылала чистый и сладкий сон; всю ночь угнетали странные видения и бред, то кто-то убивал его, то за кем-то гнался он, — записать, вышло бы сто томов Кафки. Ходил по врачам, выпил ведра всякой мерзости — тщетно. А хуже всего, что и признаться на работе в своих муках не мог: ну какой он руководитель, если не может за полдня прочитать тридцати страниц машинописного текста! И он сидел и читал. Ежедневно. И сегодня тоже. Пока его не оторвал телефонный звонок. Дмитрий Иванович поднял трубку. Его просил к себе Денис Сергеевич Чирков — секретарь партбюро института.
Когда Дмитрий Иванович зашел в кабинет Чиркова, там уже сидел директор института Павел Андреевич Корецкий. Едва он успел поздороваться, как дверь открылась снова и через порог широко переступил Борозна. Он прищурил глаза, повел плечом — хотел поздороваться со всеми за руку, а потом кивнул и сел у приставного столика. Дмитрий Иванович сел в стороне, у стены. Пожалуй, и ему и Борозне в одно мгновение стало понятно, для чего их позвал Чирков. Денис Сергеевич Чирков — лет на пять моложе Марченко научный работник — впервые избран на должность секретаря парткома: было видно, что он не обвыкся еще за этим небольшим, застланным зеленым сукном столом и что предстоящий разговор ему неприятен. Да он этого и не скрывал. Провел ладонью по худощавому, землистого цвета лицу так, словно бы утирался или снимал невидимую паутину, сказал:
— Я даже не знаю, с чего начать. Дело такое сложное…
— Мне очень неприятно, что такое случилось, — с присущей ему прямотой, порой граничащей с невежливостью, даже с грубостью, прервал секретаря парткома Борозна. — Я готов принести Дмитрию Ивановичу самые искренние извинения. И тут, и публично…
— А, что там теперь все ваши извинения, — с досадой кинул на зеленое сукно карандаш Чирков. — Если бы ими можно было хоть чем-то помочь. Какой только дьявол дергал вас за язык? Ну почему вы не пришли к Дмитрию Ивановичу? Или хотя бы к Павлу Андреевичу…
— Я все понимаю, — темнея лицом, сказал Борозна. — И не могу ничего объяснить. Я не хотел зла Дмитрию Ивановичу… С того дня, как пришел в его отдел, я мозговал над проблемой предшественника АТФ. А потом прочитал статью и высказал свои мысли.
— Вы не имели права высказывать свои мысли.
— Не имею пр-р-ава? — повернул в его сторону голову Борозна, и это твердое «р» прозвучало как вызов.
Никто, конечно, не знал, да и трудно было догадаться, что уверенный в себе чернобородый доктор, который четко чеканил слова, до двенадцати лет не выговаривал этой коварной для многих буквы и что этот нажим на нее означал наивысшую степень его взволнованности. И поэтому Павел Андреевич ответил с несвойственным ему административным нажимом:
— Да, не имеете права. Потому что вы один, а там — целый коллектив. Не только наука, но и отношения, атмосфера — жизнь. Миновали времена, когда один ученый мог категорично высказываться о работе другого. — Корецкий говорил известные всем истины, но говорил их так, что они и впрямь приобретали какой-то особый, большой смысл. — В те времена и работал одиночка. Архимед, Коперник, кто там еще, Герострат, миссис Фуллер. Бросила в Миссисипи несколько веточек речного гиацинта — и вся Америка воюет с ними и по сей день. Строили библиотеку тысячи людей, а сжег один…
— Ну, знаете, — по-настоящему возмутился Борозна. — Ваши аналогии…
Он чувствовал вину перед Марченко. Эта вина как бы приуменьшила что-то в нем самом, что-то в нем словно бы обесценилось. Он был готов признать свою вину в любом месте и в любой форме, но брошенное в лицо оскорбление рассердило его. Он, пожалуй, сказал бы директору что-то острое, но это заметил Чирков и вмешался в разговор.
— Аналогии, пожалуй, несоответственны, — сказал он, — но у вас действительно вышло как-то… как удар с тыла. Я, по правде сказать, не знаю, что тут делать, какое найти решение. Может, предложите что-нибудь вы? — глянул он на Марченко.
Светло-карие глаза Дмитрия Ивановича смотрели куда-то далеко, за пределы этого кабинета. Так, по крайней мере, показалось Чиркову. Однако Дмитрий Иванович тряхнул головой, сказал сухо и разумно:
— Никто тут ничего не предложит. Да и что можно предложить? Просто мы ускорим проверку. Она и покажет все.
Этими словами он как бы снимал ответственность и с Чиркова и с Корецкого. Они оба облегченно вздохнули, однако Чирков заметил:
— А не повредите себе поспешностью?
Дмитрий Иванович пожал плечами, что должно было означать: может, и поврежу, а что остается делать? Разве можно работать дальше по-старому?