Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
«Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал Трифонов. — Ты думаешь, что нельзя быть жалким в глазах женщины. (Он угадал. Глядя на Трифонова, Решетников все время думал именно об этом.) Женщины, мол, любят сильных и удачливых. А я говорю — это вранье. Это сильные выдумали себе в утешенье. На самом деле женщины как раз тех любят, кого пожалеть можно, кто в их помощи, в их сострадании нуждается…» Он воодушевлялся все больше, развивая эту мысль, и вдруг замер, оборвал себя на полуслове — в коридоре раздался звонок. Потом многое в поведении Трифонова в тот день мог себе объяснить Решетников, да и сам Трифонов не раз еще после в разговорах с ним возвращался к этому дню, но вот эта его внезапная бледность, разлившаяся по лицу, когда он услышал
«Что же ты не идешь открывать?» — тихо спросил Трифонов. «А-а, — Решетников махнул рукой, — это к тетке…» — «Иди, иди, открывай», — повторил Трифонов все так же настойчиво и тихо.
Как мог он угадать, кто стоял сейчас на лестничной площадке, чья рука нажимала кнопку дверного звонка, как мог он почувствовать это, если даже Решетников ждал кого угодно, но только не этого человека?.. Но в ту минуту — Решетников отчетливо помнил это до сих пор — волнение Трифонова вдруг передалось и ему, и, пока тетя Наташа открывала дверь гостю, пока звучали в прихожей еще почти не различимые голоса, они оса молча смотрели на дверь комнаты.
Шаги приблизились, кто-то коротко и небрежно постучал в дверь, словно и не разрешения войти спрашивал, а лишь предупреждал о своем приходе, дверь открылась, и сначала Решетников увидел огромный ворох полевых цветов, а потом — почти скрываемое этим ворохом ромашек и колокольчиков, смеющееся лицо Тани Левандовской. «К вам можно?..» И тут она заметила Трифонова.
На какое-то мгновение она застыла в растерянности, в смущении, но затем упрямо вскинула голову и прошла мимо молчащего, не сводящего с нее взгляда Трифонова. Она обрушила букет на стол перед Решетниковым и засмеялась: «Смотри, Митя, какая красота!»
В первый момент, когда она появилась в комнате, когда остановилась в замешательстве, глядя на Трифонова, в Решетникове вдруг заговорило чувство мужской солидарности — он ощутил неловкость и раздражение оттого, что она только что с такой бездумной легкостью обманула его товарища и теперь своим неожиданным появлением делала его, Решетникова, как бы причастным к этому обману. Но сейчас лицо ее было таким открытым, таким незащищенным, настолько лишено было оно всякого притворства, так светилось детским ликующим счастьем, что Решетников не мог не залюбоваться ею…
И тут подал свой голос Трифонов. Они взглянули на него, точно с удивлением обнаруживая, что он еще здесь. «Таня, — сказал он ровным, бесстрастным тоном, таким ровным, что этой его бесстрастностью так и кричала отчаянная обида. — Таня, я тебя ждал сегодня. Мы ведь условились…» Она смотрела на него, сердито сведя брови, и ничего не отвечала. И он сразу кинулся на попятный. «Ты, наверно, опоздала, поезда сейчас ходят нерегулярно, сегодня по радио предупреждали…» Он давал ей возможность обмануть его, он просил, он вымаливал, чтобы она сделала это. Уже позже он признался Решетникову, что в тот день, гонимый нетерпением и сомнениями, он явился на вокзал, он видел, как Таня вместе с отцом сошла с электрички; таясь в толпе, он шел сзади нее, в нескольких шагах, и этот букет он тоже видел… Тогда он был уверен, что она приехала ради него, и, когда она села в такси вместе с отцом, он, радостный, помчался к кинотеатру… Тем сильнее было его разочарование. А теперь он старался подсказать Тане, как сгладить ей свой поступок; он хотел, чтобы она солгала, чтобы обманула его, и тогда бы он, наверно, утешался этой ее ложью, этой ее попыткой оправдаться перед ним… В конце концов, человек оправдывается лишь перед теми, чье мнение ему не безразлично. Но Таня не стала унижать себя ложью. «Нет, — сказала она, и неприкрытая враждебность послышалась в ее голосе. — Почему ты решил, что я опоздала? Я приехала вовремя». Она была слишком горда для того, чтобы оправдываться. И хотя Решетников испытывал сейчас сострадание к Трифонову, эта ее гордость покоряла его. Пожалуй, именно в тот день он впервые понял, что любит Таню.
«И вот ведь что странно, — думал теперь Решетников, сидя в такси рядом с Таней, — не права она была тогда перед Трифоновым, не права безусловно, обошлась с ним жестоко и даже объяснить ничего не захотела… А вот встает теперь перед глазами картина того дня, ворох ромашек, рассыпанный по столу, и Танино светящееся счастьем лицо, и поникший, униженный Трифонов, и кажется, что не она, а он, Трифонов, виноват перед нею, и кажется, что не было в ту минуту в той комнате человека более правого, чем она…»
А Трифонов… Удивительно, но даже после этой истории он не отступил, не сдался, он не терял надежды, что Таня в один прекрасный день оценит его преданность, его покорность и изменит свое отношение к нему, он утешал себя этой надеждой, и потому, когда вскоре голос его вдруг прозвучал среди голосов тех, кто яростно выступал против Таниного отца, против профессора Левандовского, это поразило Решетникова, это было для него полной неожиданностью…
— Сколько же мы с тобой не виделись? — спросила Таня. — Три года? А знаешь, Митя, ты все равно остался для меня очень близким человеком. И мне хочется, чтобы всегда, несмотря ни на что, так было…
…Они приехали на вокзал минут за десять до прихода поезда. Вдоль платформы дул ветер, было холодно. Таня взяла Решетникова под руку, прижалась к нему, и они медленно ходили по перрону.
Решетников благодарно пожал ей руку.
— И еще, знаешь, Митя, мне иногда кажется, — может быть, хорошо, что у нас с тобой все так кончилось… Что есть о чем вспомнить… Что ничего не отравлено, не испорчено всякими бытовыми дрязгами, семейными ссорами… Все хорошо, Митя, правда, все хорошо?..
Скрытая тревога вдруг почудилась ему в ее словах, в той настойчивости, с какой она добивалась от него ответа. Но над платформой уже разносился радиоголос: поезд номер такой-то прибывает к платформе номер такой-то. Люди вокруг них засуетились, а вдали, среди станционных построек, за диспетчерскими будками и крышами складов, показался медленно извивающийся состав.
Волнение захлестнуло Решетникова. Он и любил Левандовского, и робел перед ним, и всегда терялся в его присутствии, как мальчишка. Да и не так уж часто виделись они в последнее время…
Поезд уже полз вдоль платформы, уже проводники торопливо распахивали двери вагонов, уже были видны лица пассажиров, прижавшиеся к оконным стеклам…
— Да, Митя, — вдруг быстро проговорила Таня, — я тебе еще вот что хотела сказать: я выхожу замуж…
Смысл ее слов не сразу дошел до Решетникова, а когда дошел, стыдно признаться, но в первый момент он не почувствовал ничего, кроме облегчения. Словно до сих пор он постоянно, пусть подсознательно, почти неуловимо ощущал ответственность за Таню, свою неясную вину перед ней за неустроенность ее жизни, а теперь все это кончилось. Это потом уже, значительно позже, вечером, когда он остался один, на него вдруг навалилась горечь потери, точно завершилась, осталась позади целая эпоха в его жизни, — и он чуть не заплакал от боли. Но это уже позднее, а тогда он слишком был захвачен предстоящей встречей с Левандовским.
— Как? За кого? — только и сказал он Тане.
— Да нашелся один чудак… — отозвалась она.
И тут же засмеялась и радостно замахала рукой, увидев отца.
Левандовский стоял в тамбуре вагона, заслоняя своей мощной фигурой тех, кто толпился позади него. Он вовсе не был похож на традиционного профессора, сухонького, рассеянного и близорукого, — скорее он походил на артиста, на Шаляпина, каким его изображают на портретах. В нем все было крупно, и даже мелкие морщины, казалось, избегали ложиться на его лицо — только две тяжелые, глубокие складки тянулись от массивного носа к углам рта.