Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Что ты, Митя! Я не могу, у меня работа. Я обязательно должна закончить статью.
— Да брось ты свою статью, никуда она не денется. Едем! Сережка, где мамино пальто? Тащи его сюда!
— Я серьезно говорю, Митя. Я не могу.
И таким тоном сказала, что он сразу понял: не пойдет, не уговорить. Не первый раз становился он в тупик перед этой ее твердостью, перед непреклонностью. А он-то мчался, летел, такси добывал, думал — обрадуется, ахнет от неожиданности!..
— Всего-то два часа это займет, я тебя назад привезу… — просяще сказал он.
— Нет, Митя, нет. Ну что ты как ребенок? Мне и так сегодня до ночи сидеть придется…
Обида захлестнула его. Да если бы любила, разве не бросила бы все ради него?
— Ну что случится, если ты статью завтра закончишь? Мир рухнет, что ли?
Не следовало ему говорить этого. Знал он, что только рассердить ее, вывести из себя может такими словами. И все-таки сказал.
И Рита сразу вспыхнула:
— Странно ты все-таки рассуждаешь, Митя! Твоя работа важна, ты из института, бывает, сутками не выходишь, и никто не смеет усомниться в ее важности. А я… я что ж… Действительно, что там может сделать вчерашняя лаборантка… Подумаешь, статья — велика важность! Все вы, мужчины, такие, и ты, Митя, ничем от других не отличаешься. Вы только на словах готовы распространяться о равноправии, а на деле этак снисходительно поглядываете на нашу работу. Явился, позвал, и я уже должна бежать за тобой. А моя работа не в счет…
— Ну вот, — сказал Решетников, — ты же еще и обиделась!
— Ну да, тебе даже в голову не пришло, что я могу обидеться.
Сейчас, рассерженная, обиженная, она казалась Решетникову еще привлекательнее, и еще труднее было ему смириться с мыслью, что он должен уйти один, ни с чем.
— Ладно, Рита, не будем ссориться, — сказал он. — Я не хотел тебя обидеть. Может, пойдем все-таки, а?
— Нет, Митя, нет.
И опять этот жесткий, непреклонный тон!
— Значит, не можешь?
— Не могу. И не смотри на меня так, пожалуйста. Оставайся, если хочешь, посиди, я буду работать.
— Нет, спасибо, — сказал он.
— Ну смотри, дело твое.
Он сбежал по лестнице, хлопнул дверцей такси. Давно ли он думал, что все просто и ясно в их отношениях! А просто ли?
Таня — та поняла бы его настроение. Ее всегда приводила в восторг всякая внезапность, неожиданность. Экспромт, сюрприз — это было в ее стиле, в ее характере.
На набережной он отпустил машину, пошел пешком. Постепенно он остывал, негодование его развеивалось. И в душе он начинал оправдывать Риту.
«Почему это я решил, что все должны подлаживаться под мое настроение? Я работаю — Рита никогда даже не заикнется, чтобы куда-нибудь пойти. А я пожелал — бросай все и беги…»
Но сам он в душе уже жалел, что так легко мирилась Рита с его занятостью — хоть бы раз возмутилась, попросила, потребовала, чтобы он освободил для нее вечер…
Ну и что бы он тогда ответил? Вот так, положа руку на сердце? — спрашивал себя Решетников. Разве не твердил он сам, что в науке чего-нибудь мало-мальски серьезного можно добиться лишь в том случае, если наука станет для тебя не обязанностью, не службой, даже не работой, а жизнью?.. Разве не говорил он об этом Рите? А как коснулось его, сразу разобиделся…
Он винил то себя, то ее, страдал от Ритиной холодности и тут же радовался, что завтра увидит ее…
Уже подходя к своему дому, Решетников нащупал в кармане пальто клочок бумаги. Вытащил, взглянул на него при свете фонаря. Это были два билета в кино. Он разорвал их и выбросил.
Утро — обычно самое спокойное, самое мирное время в лаборатории. И разговоры утром чаще всего ведутся домашние — о семейных заботах, о магазинах, о вчерашних телепередачах… Пока возишься с лабораторной посудой, пока не спеша готовишь к работе приборы, можешь узнать, что за кофточку купила вчера мама Вали Минько, какие новые таланты обнаружились у Машиной дочки, куда собирается этой зимой ехать кататься на лыжах Сашка Лейбович… Впрочем, последнее узнать труднее, поскольку Лейбович редко появляется в институте с утра. «Энгельс писал, — говорит он, — что во время работы над «Анти-Дюрингом» самые ценные мысли приходили ему по утрам, когда он лежал в постели. Обратите внимание — не когда мчался он на работу, не когда тискался в автобусе, не когда подбегал к лаборатории, а когда л е ж а л в п о с т е л и! Так что я всего лишь скромный последователь Энгельса». Сколько ни проходило в институте кампаний за укрепление дисциплины, сколько ни издавалось грозных приказов, а все равно рано или поздно все возвращалось к тому же, с чего начиналось. Кажется, одна только Фаина Григорьевна по-прежнему, как школьница, переживала из-за каждого своего опоздания, и все-таки опаздывала почти каждый день — прибегала запыхавшаяся, в волнении, старалась незаметно проскользнуть по коридору, испуганно спрашивала: «Алексей Павлович уже здесь?» Как будто таким уж грозным начальником был Алексей Павлович, как будто хоть одно суровое слово сказал ей когда-нибудь.
Сегодня утром Решетников нарочно пришел пораньше, чтобы спокойно поработать. Его обрадовало, что Валя Минько тоже была уже на месте, уже ждала его.
Нетерпение по-прежнему не оставляло Решетникова. Может быть, оттого он был так нетерпелив, что уверенность в удаче подстегивала, подгоняла его. Давно уже не испытывал он такой уверенности.
— Что день грядущий нам готовит? И верно, Валечка, что он нам готовит?
Он взял пробирку с первой контрольной пробой, осторожно опрокинул ее в кювету, сел за фотометр. Стрелка фотометра поползла к нулю…
Уже первые результаты ошарашили Решетникова. Он смотрел на колонки цифр, записанных в общей тетради, он пересчитывал все заново и ничего не мог понять. Даже по этим, пока еще черновым, необработанным, не приведенным в систему записям он видел, что все его расчеты летят к черту.
Он не верил своим глазам. Контрольные цифры и те цифры, которые он получил сейчас, почти не отличались. В ту самую мышечную ткань, которая вчера на его глазах разбухала от внутриклеточной воды, краситель проникал в столь же малом количестве, что и в обыкновенную мышцу! Это было необъяснимо, нелогично, невозможно. Это было так же фантастично, как если бы вдруг Решетников, положив в чай сахар, обнаружил, что в половине стакана чай сладкий, а в половине — нет.
Он заставил себя не торопиться. В конце концов, отчаиваться еще рано. Надо посмотреть остальные результаты. Хотя чутье уже подсказывало ему: изменений не будет.
Он работал так, как будто ничего не случилось, как будто все шло по плану. Тщательно снимал показания фотометра, выстраивал цифры в аккуратную колонку, но сам уже думал только об одном: в чем дело? Что это может значить?
Необъяснимость — вот что было самое худшее. Когда опыт не удался, когда он не подтвердил твоих предположений, но ты понимаешь почему, — это полбеды. Но вот когда ты не в состоянии понять, объяснить, когда ты голову готов дать на отсечение, что подобного результата не должно быть, не может быть, а он все-таки есть, он налицо — это самое скверное. Скорее всего это означает, что опыт был неверно задуман, что допущена ошибка, но в чем? Где ее искать? Какая ошибка, если все заранее было взвешено, все, что можно предусмотреть, предусмотрено?..
Когда Новожилов хаял Фаину Григорьевну, говорил, что нет в ее экспериментах идеи, мысли, Решетников — что греха таить — в душе соглашался с ним, а выходит, он и сам-то недалеко ушел от Фаины Григорьевны…
Валя Минько беспокойно, с участием посматривала на него. И в то же время надежда мелькала в ее глазах. Она ждала, что сейчас он встряхнется и скажет: «Ага, все понятно!» А что он мог сказать?
Интуиция не обманула Решетникова — и к концу дня, когда он уже завершал фотометрирование, картина не изменилась. Он устал, был раздражен, настроение у него упало.