Белые витязи
Шрифт:
Тогда, при самом начале знакомства, Ольга Фёдоровна просила подождать. Рейхман уехал за границу, провёл целый год в Англии. Вернувшись, он первым делом отправился к Клингель. У Ольги Фёдоровны сидел молодой, статный казак. Их представили друг другу. Рейхман внимательно посмотрел на казака, потом на Ольгу Фёдоровну, опять на казака и опять на Ольгу Фёдоровну, потемнел как-то и начал весело рассказывать про своё путешествие. Он остался обедать, просидел весь вечер и ни слова не сказал про то, что его мучило и волновало целый год. Только прощаясь, он сильнее обыкновенного пожал ручку Ольги Фёдоровны и тихо сказал: «Благодарю вас. Я получил ваш ответ. Что делать! Не по плечу себе выбрал». Ольга Фёдоровна покраснела. Слёзы показались у ней на глазах, —
— Я вас очень люблю! — потупившись, сказала она.
— Охотно верю, — спокойно ответил он.
— Мне вас так жаль! — она своей маленькой ручкой сжала его большую руку, и они расстались.
На другой день Оскар Рейхман на корабле уехал в Америку, а оттуда в Индию.
Вернулся он в самый разгар войны 1813 года, когда Ольга Фёдоровна была в Саксонии. Он поселился уединённо на Васильевском острове, и весь отдался научным изысканиям, он почти никуда не выходил и кроме науки ничем не интересовался. Впрочем, Ольга Фёдоровна находилась ещё в его сердце. По крайней мере, портрет её висел в его кабинете, и чрез старика Клингель он знал всё, что происходит в их доме. Он первый узнал и про смерть своего соперника. Он не пошёл сейчас же, он выждал почти год, и в ясное январское воскресенье, когда сама природа ободряла людей на решительные шаги, он пешком прошёл с Васильевского острова в Шестилавочную.
Ольга приняла его в чёрном платье. Когда Оскар вошёл, спокойный, твёрдый, умный и она увидела этого крепкого, на диво сложённого мужчину, с густой, окладистой бородой, севшего против неё, она почувствовала тишину и спокойствие кругом, словно к ней, терзаемой врагами, пришли непобедимые, несокрушимые войска.
Она пожал её руку и сел в кресло против неё. Несколько секунд было тихо. Сильнее лили свой запах гиацинты и парниковые ландыши, и солнце ярче освещало мебель и ковры.
— Я слыхал про ваше несчастье, — тихо сказал Рейхман, и его нежный, рассудительный тон так хорошо гармонировал с его мощным, крепким сложением.
Ольга Фёдоровна потупилась и вздохнула.
Немного подумав, Оскар продолжал:
— Я всего раз видел сотника Конькова, но я много, много про него слышал, — это был достойный вас человек, честный и храбрый. Когда мне приходилось о нём говорить с казаками, они плакали, хваля его. Вы были бы счастливы, но пути Божии неисповедимы.
— Да, — тихо сказала Ольга Фёдоровна и взглянула на широкую грудь и на ласковые глаза доктора. — Я его очень любила!
И вдруг ей показалось, что этому человеку можно всё рассказать про их любовь, и про встречу в госпитальном саду, и про стоянку в Мейсене, и всё, всё, — он один всё это поймёт, он старый друг, знавший её маленькой девочкой, холивший и баловавший её, он, никогда не упрекавший ни в чём, он, всегда верный и неизменный.
— У вас было сродство душ, это несомненно.
— Что это значит?
— По всему свету рассеяны пары, разъединённые до поры до времени. Они бродят, мучаются, тоскуют, пока не найдут одна другую и не соединятся. Тогда начинается сплошное счастье торжествующей любви. Коньков вас нашёл, и вы были бы счастливы...
— Да, это правда... Ах, Оскар Оттонович, ведь правда мне было хорошо с ним. Вы знаете, он не был особенно образован, но с ним так приятно было поговорить, он был такой умный, добрый, откровенный... Вы знаете, как он любил казаков, Платова! Для него самопожертвование было самое приятное, самое сладкое во всём мире.
— После вашей любви.
Ольга Фёдоровна вспыхнула.
— Зачем так говорить? Слушайте, Оскар Оттонович, садитесь сюда. Я вам буду рассказывать про него! — и, как девочка, ласкаясь к «большому», она уселась против него на диване и с разгоревшимся от воспоминаний лицом рассказывала ему про свою любовь. Она смотрела в внимательные, добрые глаза Оскара, на его спокойствие, на любовь, которую он выказывал и к ней, и к Конькову, и ей становилось спокойно и тепло
Он протянул ей руку. Она подала свою. Он осторожно сжал и начал гладить её нежную ручку своей большой рукой. Она не отдёрнула руку, даже не удивилась. Это так и надо было. Это тоже «папа» или даже «мама», — они утешают бедную «Олечку»; это всё правильно и верно. Она говорила лихорадочно и быстро; огонёк появился в её глазах, руки похолодели, голова разгорелась...
Оскар внимательно смотрел на неё. Она долго не могла кончить. Солнце скрылось из гостиной, зимние сумерки окутали углы комнаты. Уголья в камине тихо тлели. В городе звонили колокола, завтра праздник, а у Ольги Фёдоровны было на душе спокойно и хорошо, первый раз после известия о смерти Конькова.
— Хорошо вам, Ольга Фёдоровна? — спросил Оскар Оттонович.
— Хорошо! — откровенно и быстро ответила Ольга Фёдоровна, и в глазах опять появился весёлый огонёк.
— Хотите, чтобы всегда было так же хорошо и уютно?
Ольга Фёдоровна не поняла сначала.
— Да...
— Значит, вы можете теперь быть со мной всегда?
— Как же?
— Я опять и ещё раз прошу вашей руки!
Она выдернула свою ручку из его, побледнела, огонёк потух, и опять стала она грустная и задумчивая.
— Я буду верна его памяти! — тихо сказала Ольга Фёдоровна. — Простите меня, я не должна была так говорить.
— И из-за его памяти вы разобьёте моё счастье! — с упрёком в голосе сказал Оскар Оттонович.
Она молчала.
— Поверьте, мёртвому Конькову вы не нужны... — горечь слышалась в его голосе, но он сейчас же справился с собою.
— Простите меня, Ольга Фёдоровна! Я увлёкся.
— Я не сержусь на вас.
— Вы мне разрешите бывать у вас иногда, хотя не часто, и разрешите ещё один, последний раз сказать, что я вас люблю!
— Я ещё раз повторю, — я вас люблю и уважаю... Милый Оскар Оттонович, не сердитесь на меня... Я его память всё ещё люблю, и я не верю, чтобы он умер, чтобы наще счастье было совсем разбито... Когда я узнаю точно... Может быть, я стану спокойнее... Но верьте — я жду!
— Бог вам судья! — тихо сказал Рейхман и, поцеловав ей руку, вышел из комнаты.
Ольга Фёдоровна долго ещё стояла задумчиво у окна и смотрела на потухавший зимний день. Потом она оделась и вышла на улицу. Она направилась в церковь. С некоторых пор она очень полюбила православное богослужение. И теперь, войдя в большую приходскую церковь, она стала сзади всех у колонны, в тёмном закоулке между стеной и большой иконой. Потемневший, грубо написанный лик Богородицы кротко смотрел на неё, слабо освещённый трепетной лампадой. И, странное дело, это коричневое лицо, эти простые формы старинной иконописи по уставу производили на неё большее впечатление, чем лучшие мадонны Эрмитажа. Она смотрела и молилась не прекрасно написанной картине, а действительно символу, за которым скрывается нечто святое, высокое и непостижимое. И Святая Дева должна была быть такой, а не иной — другая дала бы иные, земные мысли, эта уносила с земли ввысь. И хорошо было молиться этому безыскусственному лику, потому что оно не развлекало чистотою форм и мягкостью красок. И служба ей нравилась; с речитативами дьякона, звонким, певучим тенором молодого священника и хором певчих, где дисканты, словно серебряные колокольчики, звенели на фоне сердитых басов. «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых! Аллилуйя, Аллилуйя! Алиллуйя!» — заливался торжественно хор, священник с кадилом и дьякон с большой свечой обходили церковь, и что-то торжественное подымалось в душе у Ольги Фёдоровны, и ей становилось хорошо и ясно. Она мало понимала русское богослужение, внимательно слушала и по своему всё себе объясняла. Дьякон ревел на амвоне, молясь «о плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, пленённых и о спасении их»... На «пленённых» он делает ударение: войны недавно кончились. Старушонка в глубоком трауре валится рядом с нею на колени и, истово крестясь, шепчет: «Господи, вызволи от басурман Ваню моего, вызволи воина Твоего!»