Белый шиповник. Сборник повестей
Шрифт:
Мы выехали на луг. Теперь он был уже весь скошен, и высокие стога сена подымались к небу. Посреди поля стоял фанерный обелиск.
– Смотри ты! Выкрасили!
– сказал старик.
Я глянул вперёд. Ярко-красный обелиск был похож на свёрнутое знамя.
– Где и краску-то достали? Сейчас сурика днём с огнём не найдёшь…
У обелиска на коленях стоял человек и докрашивал основание. Это был Александр.
– А ну-кось, подсоби!
– попросил его дядя Коля. Они вынули из телеги столбики, планки, лопаты.
Скоро новенькая ограда поднялась вокруг обелиска. Дядя Толя вынул из сумки бутылку с пробкой из скрученной газеты, редиску, хлеб.
–
– Мне-то нельзя по здоровью… Эй!
– позвал он немца.
– Садись.
– Данке, - немец застегнул мундир, оборвал нитки с обшарпанных обшлагов.
– Николай, скажи слово.
Дядя Коля принял стакан и задумался. Он долго морщил лоб, а потом сказал коротко:
– Вечная память Грише Пчёлко, русскому солдату, и товарищу Кляйсту, погибшим в борьбе с фашизмом.
Он горестно вздохнул и залпом выпил. Дядя Толя налил второй стакан и подал немцу. Александр потупился. Немец, стоял на коленях, и большие руки его заметно дрожали.
– Ферцайн, - сказал он тихо. Он говорил почти шёпотом, у него не хватало слов.
– Это есть вина германский народ…
– Весь-то народ не виноват, - сказал дядя Толя.
– Товарищ Кляйст тоже народ германский.
– Я. Да.
– Эйхель очень волновался.
– Народ есть люди. Каждый человек… - У него дрожал подбородок.
– Народ не есть масса, народ - много, каждый человек. Человек думайт: “Я не народ, народ другое”. Нихт! Нихт! Каждый есть народ. Каждый есть вина. Кроме Кляйст! Я инженер, майн фатер дас арбайтен. Рабочий. Я учился, учился, учился… Фатер арбайтен… работал, а я учился на деньги. Много учился. Забастовка, революция! Я сказал: “Александр, какой твой дело? Ты есть учиться. Ты строить дороги. Хорошие дороги”. Гитлер зажигай рейхстаг. Надо думай!
– Александр яростно стукнул себя по лбу.
– Александр, думай!
– крикнул он ещё раз.
– Найн! Я сказал: “Не твоё дело! Отец работай - ты должен учиться. Ты инженер - строить дороги. Не думай! Закрывай глаза, не твой дело!” Я строй дороги, - он повернулся ко мне.
– Фроляйн говорил правда: по моя дорога шли танки, шла война. Я делал война! Я убиваль своя дети!
– Он быстро вытер глаза.
– Ферцайн. Простите… Гитлер сказал: “Коммунист есть враг. Кляйст - враг Германия”. Найн!
– закричал он и выпрямился.
– Кляйст есть Германия! Такой главный Германия! Гитлер есть враг Германия!
Старики не перебивали его. И Александр говорил, с трудом подбирая слова, и я понимал, что он говорит не только нам, он говорит и себе.
– Нельзя быть в сторона. Невозможно. Никогда. Кляйст, Гришка - прости!
Он выпил. И повесил голову.
Старики долго ничего не говорили.
– Ты вот что… - сказал дядя Толя.
– Ты, когда в Германию поедешь, скажи там, которые не понимающие, что, мол, мы народу-то не враги. И никогда врагами не были. Мы фашистам враги! Понял?
– Я, я!
– загорячился Александр.
– Понимайт. Я был нейтралитет, моя вина нейтралитет. Я сейчас есть антифашист! И другие антифашист.
– А насчёт прощения… - продолжал старик.
– Рази ты своих детей воскресишь? Вот ему отца воскресишь?
– Он заткнул бутылку, покидал лопаты в телегу.
– Тут про другое надо думать: чтобы вот ему, - он кивнул на меня, - чтобы ему войны не увидеть. Так вот, чтобы им не воевать. Вот оно и будет вечная память Кляйсту и Грише.
Он напихал мне в карманы молодой редиски, сунул за пазуху кусок хлеба с салом. И телега покатила
Мы остались вдвоём с Эйхелем. Немец долго сидел молча. Потом достал из кармана алюминиевую пластинку. Наверное, из миски суповой вырезал. Подошёл к обелиску, попробовал пальцем, просохла ли краска, и привинтил табличку четырьмя шурупами. На белой пластинке было нацарапано:
Вечная намять погибшим при разминировании!
Карл Эрих КЛЯЙСТ, коммунист.
Григорий Богданович ПЧЁЛКО, комсомолец.
Смерть фашизму!
Я смотрел, как он с силой давит на отвёртку, как плавно входят шурупы в мягкое дерево. Эйхель испачкался краской и долго оттирал её травой.
Потом мы стояли рядом и смотрели на обелиск. Я машинально грыз редиску.
После взрыва на поле со мной что-то сделалось. Я всё стал делать как-то механически: вели в столовую - жевал, делали гимнастику - махал руками, играли в футбол - гонял мячик, но всё время у меня перед глазами был чёрный куст с красными корнями.
Как будто я жил и одновременно видел сон. Иногда этот сон был отчётливее жизни. Мы шли с Гришей по полю с цветами, и он улыбался и что-то говорил. Александр вёл коня, и дядя Толя ехал на телеге рядом с бравым моряком…
Ночью я просыпался и смотрел в дощатый потолок нашей палаты, и мне слышался голос товарища Кляйста: “Э вива ля Испанья!”
Я разговаривал с ребятами и пел в хоре, и даже смеялся, даже скучал по дому, но всё время думал про Гришу, про Кляйста и про чёрный куст. Из-за этого я не мог ничего делать долго. Возьмусь книжку читать и тут же бросаю, побегу на огород сорняки полоть, подёргаю несколько травинок, и ноги несут меня на кухню. Тётя Паша мне компоту даст, пригорюнится:
– Что ж ты тоскуешь-то так, милый ты мой?
Я компот выпью и не помню, пил или нет. Так бывает во сне: вроде бежишь-бежишь куда-то, а всё на месте… Только в конюшне я не думал о чёрном кусте, потому что там нужно было помогать: вывозить на тачке навоз, подметать стойла, носить воду. И лошади дышали и пофыркивали, переступали копытами, и от этих звуков мне становилось спокойно.
Каждый день ноги несли меня к деревянному обелиску. Пробегая лес, я придумывал, что вот сейчас, когда я выйду на опушку, я увижу распаханный луг, и трактор, и Гришу, и Кляйста, они стоят, разговаривают, смеются…
Я закрывал глаза и шёл, нащупывая тропинку, потом долго стоял с закрытыми глазами, и ветер дул мне в лицо.
– Раз, два, два с половиной, два с четвертью, два с ручками, два с ножками, два с хвостиком… - оттягивал я, считая про себя.
– Три!..
Далеко в поле стоял одинокий обелиск.
– Мы построиль мост!
– сказал Александр, и я вздрогнул от его голоса.
– Мы уходить на другая работа. Ауфидерзейн. До звидания.
Я кивнул ему головой, но он всё ещё стоял, глядя на меня своими светлыми глазами, и руки у него беспомощно торчали из обтрёпанных обшлагов мундира.
– Зголко тебье год?
– спросил он.
– Восемь лет.
– Майн либе Гуди… - прошептал он, глядя сквозь меня.
– Я давал тебье сувенир… на памьять.
– Он торопливо начал шарить в карманах и вытащил потёртую губную гармошку. Она была совсем маленькой на его большой ладони. На, - почти прошептал он.
– На… пожальста…
“На память!” - подумал я. Можно было усмехнуться и сказать: “Спасибо! Вы, немцы, нам такую память оставили, что мы вас никогда не забудем!” Но я посмотрел на обелиск, потом на Эйхеля…