Белый шиповник. Сборник повестей
Шрифт:
– Вы что!
– закричал я.
– Это не фашистская гармошка! Это хороший немец! У него двое детей в войну погибли! Он строитель!
– Немца защищаешь, - усмехнулся Коля Бойцов.
– Коля, - я готов был зарыдать от отчаяния, - что ты Липу слушаешь, он же дурак совсем, а ты же умный парень. Немцы не все одинаковые! У них сейчас у самих гражданская война почти что!
– Предатель!
– сказал, словно камнем в меня бросил, Федул.
– Ребята, вы что? Вы что?
– унимала Алевтина Дмитриевна.
– Боря правильно говорит.
–
– заявил Липский.
– Предатель! Предатель!
– закричали девчонки.
– Предатель! Предатель!
– подхватили некоторые мальчишки.
– Да вы что!
– кричала Алевтина Дмитриевна.
– Как стыдно! Прекратите сейчас же!
– Выброси гармошку! Выброси гармошку!
Я достал гармошку из кармана. И вспомнил, что у Эйхеля это была последняя вещь. Может, это единственная вещь, которую он взял из дома, когда его погнали на войну. А дома он не был семь лет. Может, эта гармошка его сына или дочки?
– Нет!
– закричал я так, что все ребята замолчали.
– Я не выброшу гармошку, что хотите делайте! Не выброшу. Не потому, что она мне нужна. Может, я никогда играть на ней не буду. Просто Александр мне её от всей души подарил, я ему верю! Он за нас! Он хороший человек!
– Ага, - сказал тихо Коля Бойцов.
– Они у меня всех родственников в сарай закрыли и сожгли, а я должен забыть?
– Нет, - сказал я, - забывать нельзя, а только…
Я смотрел на них, и они мне казались совсем ещё маленькими. Словно я стал взрослым, а они ещё остались детьми… Я повернулся и побежал от них.
– Вернись, вернись!
– кричала Алевтина.
– Догоните его!
Но никто меня догонять не стал.
Глава семнадцатая
“СМЕЛО ВДЕНЕШЬ НОГУ В СТРЕМЯ…”
– Дядя Толя! Дядя Толя! Почему они на меня так?
– Ничего, ничего, - говорил старик, поглаживая меня по голове, по плечам и прижимая к себе.
– Маленькие они ещё, глупые.
– Но ведь мне тоже восемь лет.
– У тебя не всё в жизни гладко - вот ты и поумнел. Ты ничего, не печалься, они в разум войдут. У них ещё своё будет. Попей, попей водицы. Вот и ладно… Видал, какой над ребёнком самосуд устроили!
– сказал он конюху.
– Не говори! Вот она, ненависть-то, и дети малые озлобились… А всё эта война, прахом её разнеси…
Они долго охали и качали головами.
– А гармошку, стало быть, не выбросил?
– усмехнулся дядя Толя.
– Нет, - сказал.
– И ни за что бы не выбросил! И пусть хоть что говорят!
– Видал!
– подмигнул старик инвалиду.
– Казак он и есть казак… Упорный! Эх, казак ты мой, казак… Много тебе за своё упорство в жизни трудностей предстоит. А и то сказать, что же это за человек, который за истину не стоит? Это и не человек совсем…
Конюх ничего ему не ответил. Он посмотрел на меня искоса и, припадая на деревяшку,
– Вот ты всё говоришь: казак, казак… - сказал, вернувшись, конюх.
– И отец у него в кавалерии голову сложил, и к лошадям тяготение у него есть, а мы, два пня старых, мальца в седло не посадим? Это нам минус, стыд и неловкость.
Он вёл в поводу осёдланную лошадь.
– Ну-кося…
Сердце у меня готово было выскочить от радости. Трясущимися руками я выправил стремя. Дядя Толя подсадил меня, и вот я в седле! И вот я на коне! Я на коне! Я еду верхом на коне!
Ничего, что седло старое, с облезлой кожей, сквозь которую проглядывают какие-то доски, это всё-таки седло! Настоящее седло!
Ничего, что подо мною не боевой конь, который храпит и скачет, и бьёт копытом землю, и грызёт удила, а понурая крестьянская коняга. Я на коне! Я на коне!
– Сотня!
– кричит дядя Толя.
– Пики в руку! Шашки вон! В атаку шагом марш!
Лошадь трогает ровным шажком. Как высоко я плыву над землёй!
Я в седле, и все заботы остались где-то далеко-далеко. Я плыву, и конь покачивает меня… Несправедливость, мои обиды, все неприятности исчезли, словно их не было никогда. Я еду верхом! Какое счастье!
– Эскадрон!
– кричит старик.
– Рысью марш!
Ой-ой-ой, как всё переменилось! Куда это я? Ой, седло выезжает из-под меня…
– Держись! Держись!
– кричит дядя Толя.
– Коленками упирайся! Куда? Куда? Стой!
Лошадь останавливается, и я лечу куда-то вверх, вперёд. Она перекинула меня через голову. Ноги мои остались в стременах, я обхватываю ими, как хомутом, конскую шею, а руками упираюсь в землю.
– Ох, да что ж ты, милай, на коне заместо фартука повесился?
– говорит конюх, снимая меня.
Я умираю от позора.
– Ещё поедешь?
– спрашивает дядя Толя и смотрит на меня, прищурившись.
– Поеду! Да! Поеду!
И вот лошадь опять трусит по кругу, и я изо всех сил держусь в седле.
Один раз, когда я совсем маленький был, мама стала меня укачивать и запела:
Сам узнаешь, будет время,
Бранное житьё: Смело вденешь ногу в стремя
И возьмёшь ружьё.
А бабушка вдруг говорит:
– Не пой ему эту песню, пожалуйста!
– Почему?
– закричал я.
– Да я всё своим сынкам, папе да дяде твоему, эту песню пела…
А мне в этой песне нравились слова: “и казак душой”, и я всё просил, чтобы мама пела, но она никогда больше меня этой песней не укачивала. И вот теперь я понял почему. Я вспомнил, как вздохнула женщина на поле, когда Липский пел: “Возьмём винтовки новые!..” Вот и мама за меня боялась, что я узнаю “бранное житьё”, - это значит войну.
– Ну что, - сказал дядя Толя, - вот уже почти что полчаса катаешься и не упал. Молодец! Ещё научишься. Ещё в “Правде” про тебя пропишут! Ещё мастером спорта будешь.