Бескрылые птицы
Шрифт:
— Мы нашли его на улице, — сказал Волдис.
Но старушка не стала слушать его объяснений.
— Сынок, сынок, что это с тобой опять случилось?! — кинулась она к Эзериню. Она гладила, обнимала его, а потом бережно повела в комнату и больше не вышла.
Волдис закрыл дверь.
— Пойдем, она теперь справится…
— Да, она к этому привыкла. Ведь это не впервые.
И опять всю дорогу это тягостное молчание. Молча они простились и разошлись по домам. Вся радость этого вечера улетучилась. В воротах Волдис обернулся, чтобы взглянуть на Лауму, но ее уже не было. Сонная, недовольная Андерсониете
— Какая-то барышня вас искала.
Какая барышня? Милия? Кто же, кроме нее, станет его разыскивать.
— Просила напомнить вам, чтобы не забыли прийти в воскресенье.
— Ах да, знаю. Благодарю вас.
Да, послезавтра его будут ждать. Зачем она опять приходила? Напомнить? Не надеялись на его намять? Или, может, он сам ей нужен?
Только пойдя в комнату и засветив лампу, Волдис заметил, что его правая рука ободрана, на ней запеклась кровь. Он перевязал руку и уселся за стол. Так он просидел всю ночь, думая тяжелую нескончаемую думу… о девушке, которую пытались продать за бутылку водки и горсть конфет.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Шел снег. В воздухе мелькали крупные слипшиеся, мокрые хлопья, похожие на комки грязной ваты. Было безветренно, и сырой холодный туман бессильно повис над улицами и площадями.
Волдис сидел за столом и глядел в окно. Цепная собака во дворе сердито отряхнула мокрый снег и полезла в конуру. По тротуару спешила женщина с кувшином молока; она вышла на улицу без чулок, и тающий снег крупными каплями стекал по голым ногам. Скверная сегодня погода, ненастная и холодная.
В углу у затопленной печурки сушились дырявые носки и пара перчаток, распространявшие неприятный запах мокрой шерсти. Декабрь. Два раза выпадал снег, но на второй день он уже таял. И сегодня будет то же самое?
Волдис встал и принялся ходить по комнате. Подошел к печке, поворошил дрова. Долго смотрел он в одну точку, силился думать, сосредоточить внимание на чем-нибудь определенном, но мысли разбегались, бесцельные, серые, поверхностные.
Вот уже две недели, как он не работал. Каждый день с утра отравлялся в порт, обходил все пароходы, торопливо возвращался в город и до самых сумерек дрог у дверей конторы, выпрашивая и разыскивая работу, и, ничего не добившись, усталый, возвращался вечером домой. Самая тяжелая работа не утомляла его так, и никогда он не чувствовал себя таким разбитым, как в эти дни безработицы
В порту наступило затишье. Пароходы приходили с углем, выгружали его и спешили в Финляндию, чтобы успеть до наступления зимних холодов вывезти грузы из замерзающих северных портов. Там торопились, там платили высший фрахт и судовладельцы совершали выгодные сделки. А в Риге росла безработица, рабочие проедали свои скудные сбережения и с тревогой смотрели в будущее.
Порт приходилось навещать ежедневно, независимо от того, были виды на получение работы или нет; третьего дня Волдис не пошел, просидел весь день дома над книгами и упустил пароход: именно в этот день пришло шведское моторное судно и набирали рабочих. Карл получил работу на этом судне. Огорченный неудачей, Волдис собирался махнуть рукой на поиски работы и выждать, когда настанут лучшие времена. У него еще оставалось немного денег, возможно, что их хватит до наступления холодов. Когда северные
Вечерами лампа на столе Волдиса никогда не гасла раньше полуночи. От умственного напряжения он чувствовал себя очень утомленным. Сквозь летний загар начинала проглядывать желтизна. Кое-кто из товарищей уже спрашивал, здоров ли он. Но он не был болен.
Волдису вспоминался день рождения у Риекстыней. Туда пришли две девушки, молодые учительницы, подруги Милии по школе. Они курили, сами просили подливать им вина, не уклонялись от объятий мужчин и вели себя неизмеримо смелее и настойчивее, чем девушки-работницы, которые привыкли ежедневно выслушивать разные непристойности,
Милия проводила Волдиса до калитки.
— Приходи ко мне как-нибудь… или я приду к тебе, — сказала она ему и потребовала, чтобы он ее поцеловал.
И он, не желая обидеть женщину, поцеловал ее.
Спустя несколько дней Милия пришла к нему. Через неделю явилась опять.
— Так лучше, — сказала она. — Хорошо, что ты не приходишь ко мне. Здесь спокойнее, и никто не будет знать про наши встречи.
Она оставалась у Волдиса несколько часов, потом он ее провожал до трамвая. Он не был влюблен в нее, но по вечерам чувствовал себя без нее одиноким.
Волдис не нес никакой ответственности. Никакие юридические и моральные законы не запрещали ему эту близость. И все же, несмотря на все доводы, которые он приводил в свое оправдание, временами его охватывало чувство какой-то вины.
В минуты раскаяния Волдис пытался найти какой-нибудь выход, освободиться от этого мучительного чувства. Он не считал себя виноватым, но Карл… Как Волдис его обманывал! Какой сетью лжи он опутал своего единственного друга! Он хотел поговорить с Карлом, рассказать ему все, но как только пытался начать разговор о Милии, Карл сразу превращался в мечтателя и превозносил любимую женщину, как хвастливый ребенок. У Волдиса не хватало мужества разрушить эти иллюзии; измученный и подавленный, он замолкал, предоставляя Карлу витать в наивных мечтах.
Он не понимал, что хирург не должен обращать внимания на боль, испытываемую пациентом, когда вырезает больной орган, чтобы спасти человека. Оберегая больного от боли, нельзя вылечить болезнь. Но Волдис не только оберегал Карла. Он ведь сам был виновником. Какими глазами Карл после этого будет смотреть на него? Надо было сказать об этом с самого начала, а теперь уже поздно — зло укоренилось. Человек имеет свойство любить других, никогда не забывая любить самого себя. Умник частенько сам делает глупости, не переставая все же поучать окружающих…
Положение в порту с каждым днем ухудшалось. Наступили холода, замерзли северные гавани, сковало и Рижский залив. Осиротел берег Экспортной гавани. Два-три рейсовых парохода еженедельно кое-как пробирались в гавань, изредка появлялось какое-нибудь случайное судно. Гавань, где еще недавно царили оживление, лихорадочная деятельность и суета, сейчас казалась вымершей. Грустно становилось при виде пароходов, на которых еще гремели лебедки. Казалось, наступило воскресенье — длинное, бесконечное воскресенье, и этот изредка раздающийся шум кощунственно нарушал его покой.