Благими намерениями
Шрифт:
Братья ненадолго замолчали, приступив к еде.
– По какому поводу торжество вчерашнее было? – спросил Владимир
– Некий господин Нестрембженский устраивал дома музыкальный вечер. Дочурками своими хвастался: одна – арфистка, другая – за роялем. Засиделись в девках, вот и устраивает папаша званые ужины и прочие мероприятия…
– Что-то я не припомню, чтобы на музыкальных вечерах до чёртиков упивались.
– Это позже случилось. А на вечере том я с вышеупомянутым князем Мачабели повздорил малость: пошутил о его притязаниях на старшую дочку, он вспылил – грузины они такие, знаешь, горячие, – а у этого ещё и с чувством юмора туговато оказалось. К тому же, возраст уже за сорок,
– Мне думалось, светские мероприятия теперь прекратили свое существование, – сказал Владимир.
– В общем-то, да, но по старой памяти некоторое подобие иногда бывает. Правда, тихо так, скромненько, чтоб не привлекать внимания – народ на эти дела косо смотрит нынче, праведно гневается. У тебя-то как дела? – спросил Антон. – Пошаливают матросики ваши, наверное? Почувствовали силу после того, что в Гельсингфорсе и Кронштадте натворили?
– Пошаливают, – хмуро подтвердил Владимир, вспомнив недавний разговор со священником в поезде. – И на офицеров всё волками смотрят… Революцию сделали, теперь расхлёбывают то, за что боролись. Чёрт их разберёт, чего им надо! Новую власть мы, офицеры, признали, так теперь другая свистопляска началась: поговаривают, будто большевики с Временным правительством сладить не могут, а у нас на флоте большая часть матросов – большевики, как выяснилось.
– Ты ещё не знаешь, какая в Петрограде подковёрная грызня идёт… Большевики, меньшевики, эсеры, анархисты, монархисты, левые, правые, трудовики, кадеты… голова от них кругом идёт, и каждый на себя одеяло тянет! То ли ещё будет. У нас на заводе тоже ухари находятся, народ баламутят. Но спасибо Поликарпу Максимовичу, управляющему, он руку на пульсе держит, сразу таких убирает от греха. И с рабочими профилактические беседы ведёт, убеждает, что они вполне нормально живут и трудятся при нашем заводе.
– А нормально ли?
– Ну, знаешь, курорта им никто и не обещал. Но я, по крайней мере, жалованье всегда исправно платил, и поболее, чем некоторые другие дельцы. Неизвестно только, что дальше наше Отечество многострадальное ждёт. Не покидает меня ощущение, будто лавина эта революционная на полпути задержалась, зависла…
Владимир молчал, разглядывая бокал.
– Сам-то куда примкнуть думаешь? – спросил Антон. – Попомни моё слово, скоро этот вопрос станет ребром, и всех сомневающихся сметут.
– А я, по-твоему, сомневающийся?
– Это я так, к слову…
– Не знаю, – поморщился Владимир: он очень не любил касаться вопросов политики, даже в досужих разговорах среди офицеров, тем более – политики внутренней. Он в ней ничего не понимал.
Во внешней политике для него всё было ясно: есть друг, и есть враг, и место военных, то есть его место, в этой политике тоже предельно понятное. А вот внутренние государственные распри были для него тёмными дебрями. Да офицерам, в общем-то, до недавнего времени, до переворота, и уставом запрещено было участвовать в политической жизни страны.
Иногда Владимир задумывался над тем, что революционные настроения в народных массах, представителями которых для него
Как бы там ни было, но, даже толкаясь в поисках золотой середины между голосом совести и вековым укладом службы, сторонником революции Владимир себя не ощущал. Всё же брали своё верноподданнические традиции воспитания, заложенные с молодых лет – и в семье, и в Морском корпусе.
К тому же, когда доводилось слышать что-либо о народных волнениях, отчего-то он воспринимал это так, будто речь шла не о России, а о каком-то другом государстве, далёком, неведомом. «Там – да, там может быть, а у нас – никогда».
Однако Владимир всё же внимательнее в такие минуты присматривался к матросам. И вроде бы снова видел их привычную покорность, исполнительность, беспрекословную подчинённость, но за всем этим почитание офицеров находил совсем неискренним. За ним просматривалась затаённая ненависть – ненависть человека на пять лет насильственно оторванного от всего дорогого его сердцу и принужденного под страхом сурового наказания или зуботычины младшего командира исполнять тяжёлую, выматывающую службу. Проскальзывала мысль, что матросы – такие же люди, что они также кого-то любят, о ком-то скучают, переживают о своём оставленном хозяйстве и доме. «А с чего, собственно, они должны радоваться? – спрашивал тогда себя Владимир. – С чего должны любить своих офицеров, олицетворяющих эту могущественную силу, безжалостно ломавшую их жизнь, ни о чём не спрашивая?»
И, не находя ответа, вновь он гнал от себя эти мысли. Даже допуская, что слухи могли быть реальностью, он надеялся, что всё происходящее наилучшим образом разрешится само собой, в душе ясно понимая, что позиция эта его – детская и к взрослым играм неприменимая, что и подтвердилось уже. И теперь долгую память в истории обретут кровавые дни февраля…
… Владимир задумчиво вздохнул, оторвавшись от своих мыслей, спросил Антона:
– А ты что мыслишь по этому поводу?
– Пока что изображаю заинтересованность в судьбе своих пролетариев, кажется, так они себя называют, а дальше видно будет…
– То есть взглядов их ты не разделяешь?
– Да я взглядов-то их и не знаю толком. У них одно на уме: «Долой буржуазию!»
Антон замолчал, придвинул ближе поднос с чашками и кофейником, налил кофе себе и Владимиру.
– Ты как добирался до дома?
– Из Ревеля поездом, от вокзала – на извозчике. Едва нашёл: они сейчас, видимо, тоже не очень-то хотят рисковать – возить лишний раз непонятных пассажиров. Но с этим договорился всё-таки, правда, плату в три раза дороже взял с меня, чем всегда было.