Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
(Вяч. Всев. Иванов пришел к этому же самому выводу, хотя жизненный материал у него был совсем другой. Он формулирует так: "Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми верно понимается. Он даётся нам чаще в зашифрованном виде, а мы, не расшифровав, отчаиваемся, как бессмысленна наша жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно идти".)
А с провалом моим - я не понимал! Кипел, бунтовал и не понимал: зачем должна была рухнуть работа?
– не моя же собственная, но - почти единственная, уцелевшая и память правды? зачем должно быть нужно, чтобы потомки узнали меньше правды, почти никакую (ибо каждому после
(Маловеру, мне так казалось! И всего лишь через две осени, нынешнею зимою, мне кажется - я всё уже понял. Потому и сел за эти записки.)
Две - но не малых - политических радости посетили меня в конце сентября в моё гощение у Чуковского; они шли почти в одних и тех же днях, связанные едиными звездами. Одна была - поражение индонезийского переворота, вторая - поражение шелепинской затеи. Позорился тот Китай, которому Шелепин звал поклониться, и сам Железный Шурик, начавший аппаратное наступление с августа, не сумел свергнуть никого из преемников Хрущёва. Были за полгода назначены на XXIII съезд докладчики - но не Шелепин.
Власть Шелепина означала бы немедленный мой конец. Теперь мне обещали полгода отсрочки. Конечно, в том ещё не было никакой верной защиты, лишь надежда, и та в пелене. Защитой верной казалось бы мне, если бы западное радио сообщило об аресте моего романа. Это не был, конечно, арест живых людей, как Синявского и Даниэля, но всё-таки, медведь тебя раздери, если арестовывают у русского писателя его десятилетнюю работу, то ревнители греческой демократии и Северного Вьетнама могли бы уделить этому событию хоть строчечку? Или уж вовсе им безразлично? Или не знают?
Продлили мне время - но что было правильно мне теперь делать? Я не мог уразуметь. Я ложно решил: вот теперь-то напечататься! Хоть что-нибудь.
И отослал в "Н. Мир" пьесу "Свет, который в тебе", до сих пор им неизвестную. Когда все прочли, пошёл в редакцию.
За месяц, что мы не виделись, Твардовский ещё больше померк, был утеснён, чувствовал себя обложенным, беспомощным, даже разрушенным: всё от того, что с ним плохо поговорили наверху. (Ему Демичев сурово выговаривал, что не оказался он в нужную минуту на ногах: надо было ехать в Рим выбираться вице-президентом Европейской Ассоциации Писателей, не хотели там ни Суркова, ни Симонова.)
Всё же о моём романе два раза спрашивал A. T. у Демичева, хоть и по телефону. Учитывая, как ему это было мучительно, следует его усилие высоко оценить. Первый раз Демичев ответил: "да, я распорядился, чтобы вернули" (Соврал, конечно). Второй раз: "да, я велел разобраться".
Твардовский плохо понимал, что делать, и я - не намного лучше. И я согласился на вздор - просить приёма у Демичева.
Отзыв А. Т. о пьесе не порадовал меня. Я знал, что она вяла и многоречива, он же нашёл её "очень сценичной" (бедный А. Т., его номенклатурное положение не позволяло ему ходить в московские театры, следить за современной сценой). Так почему бы не напечатать? А вот:
– Вы замаскировали под неизвестно какую страну, но это - о нас, слишком ясно, вывод из пьесы недвусмысленный.
Я, совершенно искренне:
– Я писал что о пороках всего современного человечества, особенно сытого. Вы допускаете, что могут быть общие современные пороки?
Он:
– Нет, не могу принять такой точки зрения, без разграничения на капитализм и социализм. И не могу разделить ваших взглядов на жизнь и смерть. Сказать вам, что бы я сделал, если бы всё зависело целиком от меня? Я бы написал теперь не предисловие, а послесловие - (не улавливаю, в чем тут принижение), - что мы не можем скрывать от читателя произведения авторов (- хо-го! за пятьдесят-то лет!..), но мы не разделяем высказанных взглядов и должны возразить.
Я:
– Это было бы чудесно! Мне большего и не надо.
Он:
– Но это зависит не от меня.
Я:
– Слушайте, A. T., а если б это написал западный автор - ведь у нас бы схватились, поставили сразу: вот мол как бичует буржуашую действительность.
Он:
– Да, если б это написал какой нибудь Артур Миллер. Но и то б у него отрицательный персонаж высказывался антикоммунистически.
Да в одной ли пьесе тут было! Ухудшенно и настороженно относился А. Т. ко мне самому: не оказался я тем незамутнённым кристаллом, который он чаял представить Старой Площади и всему прогрессивному человечеству.
Но терять мне было нечего, и я протянул ему "Правую кисть", на что не решался раньше.
Он принял её радостными, почти трясущимися руками. Испытанный жанр, моя проза - а вдруг проходимая?
На другой день по телефону:
– Описательная часть очень хороша, но вообще - это страшнее всего, что вы написали.
– И добавил: - Я ведь вам не давал обязательств.
О, конечно нет! Конечно, журнал не давал обязательств! Только давал обязательства я таскать свои вещи сюда и сюда. Но сколько ещё отказов я должен встретить - и продолжать считать себя новомирцем?..
Очень утешало меня в эти месяцы ежедневное чтение русских пословиц, как молитвенника. Сперва:
– Печаль не уморит, а с ног собьёт
– Этой беды не заспишь
– Судьба придёт - по рукам свяжет
– Пора - что гора: скатишься, так оглянешься (это - об ошибках моих, когда я был взнесён - и зевал, смиренничал, терял возможности). Потом:
– От беды не в петлю головой
– Мы с печалью, а Бог с милостью
– Все минётся, одна правда останется
Последняя утешала особенно, только неясно было а как же мне этой правде помочь? Ведь:
– Кручиной моря не переедешь
И такая с прямым намёком:
– Один со страху помер, а другой ожил
И ещё загадочная:
– Пришла беда - не брезгуй и ею
Получалось, что надо мне "от страху ожить". Получалось, что беду свою надо использовать на благо. И даже может быть на торжество! Но - как? Но как? Шифр неба оставался неразгадан.
20 октября в ЦДЛ чествовали С. С. Смирнова (50 лет), и Копелевы уговорили меня появиться там, в первый раз за 3 года, что я был членом Союза - вот мол я жив-здоров и улыбаюсь. И вообще первый раз я сидел на юбилее и слушал, как тут друг друга хвалят. О том, что Смирнов председательствовал на исключении Пастернака - я не знал, я бы не пошёл. С Брестской крепостью он, как будто, потрудился во благо. Только я прикидывал, а как бы он эту работку сделал, если б нельзя было ему пойти на развалины крепости, нельзя было бы подойти к микрофону всесоюзного радио, ни - газетной, журнальной строчки единой написать, ни разу выступить публично, ни даже - в письмах об этом писать открыто, а когда встречал бы бывшего брестовца - то чтоб разговаривать им только тайно, от подслушивателей подальше и от слежки укрывшись, и за материалами ездить без командировок, и собранные материалы и саму рукопись - дома не держать; вот тогда бы как? написал бы он о Брестской крепости и сколь полно?.. Это непридуманные были условия. Именно в таких условиях я и собрал 227 показаний по "Архипелагу ГУЛагу"20.