Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
Пытался я поговорить с А. Т. вдвоём, но получилась пустота, ничего. Он возбуждён и даже окрылён был тем, что с ним ласково говорили, и очень много возлагал на мою завтрашнюю встречу: что от неё укрепится и моё положение и новомирское.
А я шёл на встречу с такой задачей: как можно дальше продвинуть ничейное сосуществование. Я не опасен вам нисколько - и оставьте меня в покое. Я очень медленно работаю, и у меня почти ничего не написано, кроме того что напечатано и в редакции. И в конце концов я - математик, и готов вернуться к этой работе, раз литература не кормит меня.
Это был - исконный привычный стиль, лагерная "раскидка
К этому времени уже начала проявляться та "клевета с трибуны", которой в открытом обществе никак не применить, потому что обвиняемый может всегда ответить, а в нашем закрытом - форма беспромашная и убойная: печать хранит молчание (это - для Запада, чтобы к травле не привлекалось внимание), а на закрытых собраниях и инструктажах ораторы по единой команде произносят многозначительно и уверенно любую ложь о неугодном человеке. Он же не только доступа не имеет на те собрания и инструктажи - для ответа, но долгое время не знает даже, где и что о нём говорили, лишь застаёт себя охваченным стеною глухой клеветы.
Ещё были только начатки этой клеветы, ещё и форма не прорисовалась, но уже объявили, что я изменил родине, был в плену, был полицаем. Подавать в суд? Но клеветников слишком много, и они занимают официальные посты.
Демичев смотрел строго-сочувственно, сочувственно-осуждающим глазом (второй - не совсем в порядке).
Сам направляя разговор, я затеял отвечать на газетную критику "Матрёниного двора". Что за глупый журналистский упрёк: почему я не поехал за 20 километров показать передовой колхоз19?
– ведь я не журналист, а учитель, и работаю там, куда меня назначили. И потом, чем мрачна моя колхозная картина, если "Известия", разнося меня, сами подтвердили, что не одна матрёнина деревня, но и весь куст колхозов, и не в 1953, но через 10 лет, ещё не собирает столько хлеба, сколько сам же сеет в землю?! Хорошенькое сельское хозяйстно - устройство по сгноению зерна! А тип женщины, бескорыстной, бесплатно работающей хоть на колхоз, хоть на соседей?
– разве не хотим мы видеть бескорыстными всех?
Он всё молчал, и я задал вопрос, который не полагается задавать снизу вверх:
– Вы - согласны со мной? Или хотите возразить?
Призыв был слишком неожиданным, мнение ещё не избрано (да и не могло быть избрано единолично им!), аргументы мои никак не подходили под установленную у них систему фраз, и он закинул вопрос далеко в сторону:
– Всегда ли вы понимаете, чтo пишете и для чего?
Тихо!.. Я-то, конечно, всегда понимаю, для этого я достаточно испорчен русской литературной традицией. Но объявлять об этом рано. Осторожными шагами я иду по скользкому:
– Смотря в каких вещах. "Для пользы дела" - да: утвердить ценность веры у молодежи; напомнить, что коммунизм надо строить в людях прежде, чем в камнях. "Кречетовка" - с заведомой целью показать, что не какое-то ограниченное число закоренелых злодеев совершали злодейства, но их могут совершить самые чистые и лучшие люди, и надо бороться со злом в себе. (Впрочем, Демичев сказал позже, что ни "Пользы дела",
(Это место окажется для него ключевым в разговоре. В нескольких публичных выступлениях он будет рассказывать одними и теми же словами, как он припёр меня к стенке вопросом - зачем я пишу, и я не нашёлся ничего сказать, кроме как повторить устаревший и уже не годный для соцреализма довод - "иду за героями". А их надо вести ла собой...)
Защищая "Денисовича", я дуплетом ударил по книжке Дьякова (интеллектуал-то высокий, да почему кирпичиков не кладёт на социализм? почему за 5 лет только и выполнил полчаса бабьей работы - сучья обрубал?..) и по рассказам Г. Шелеста (как его излюбленный герой мог брать хлеб и еду, воруемую у работяг, и притом конспектировать Ленина!). Но поведение шелестовского старого коммуниста не показалось Демичеву предосудительным, напротив тут-то он с готовностью мне возразил:
– А разве Иван Денисович не замотал лишнюю порцию каши?
– Так то ж Иван Денисович! Он же интеллектуально не дорос, он Ленина не конспектирует! Он же лагерем испорчен! Мы ж его жалеем, что он только и боречся за пайку!
– Да, - важно сказал Демичев, - Хотелось бы, чтоб он больше прислушивался к тамошним сознательным людям, которые могли бы дать ему обьяснение происходящего.
(А где ты был со своим объяснением, когда это происходило? Что б вы с той повестью бедной сделали, если б я ещё всё объяснил?..)
Я: - Для охвата всей лагерной проблемы потребовалась бы ещё одна книга. Но - (выразительно) - не знаю, нужно ли?
Он: - Не нужно! Не нужно больше о лагере! Это тяжело и неприятно.
Повторяя, что я ни в чём написанном не раскаиваюсь и снова всё написал бы так же, я внедрял в него свой замысел: что очень медленно работаю и поэтому подумываю вернуться к математике (это он принял явно без тревоги за отечественную литературу); что очень бываю недоволен своими вещами и часто уничтожаю написанное.
– Скажу вам совсем нескромно: мне хочется, чтобы вещи мои жили двадцать, тридцать и даже пятьдесят лет.
Он простил мне такую нескромность и с теплотой указал на Гоголя, сжёгшего 2-ю часть "Мертвых душ".
– Во-во! И я так же делаю.
Очень он был доволен.
– А сколько времени вы писали "Ивана Денисовича"?
– Несколько лет, - вздохнул я.
– Не сочтёшь.
Я всё ждал вопроса о "Круге", который год уже томился в сейфе "Нового мира". Я ждал вопроса о "Крохотках", напечатанных на Западе. Но руководитель агитпропа ни о чём этом, конечно, не знал.
На градусе взаимной откровенности выдал я ему и свои творческие задушевные планы: "Раковый корпус".
– Не слишком ли мрачное название?
– Пока условное. Там будет работа врачей. И душевное противостояние смерти. И казахи, и узбеки.
– А это не будет слишком пессимистично?
– всё-таки тревожился он.
– Hе-ет!
– А вы вообще - пессимист или оптимист?
– Я - неискоренимый оптимист, разве вы не видите по "Ивану Денисовичу"?
И изложил он мне, чего не надо и чего не хочет партия в произведениях (это очень чётко, уже готовое было у него в голове):