Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
1) пессимизма;
2) очернительства;
3) тайных стрел.
(Я поразился, как точно было выражено третье, да будто прямо обо мне. Узнать бы, кто там у них формулировал?..)
"Тайные стрелы" я замял, а "очернительство" хотел термин уточнить. Вот например, богучаровские мужики, которые княжну Марью не отпускают эвакуироваться (а уж сами-то верно ждут Наполеона) - это очернительство патриотической войны или нет?
Но, видно, не читал Демичев той книги, не вышло спора. А разговор складывался всё лучше и лучше.
– Мне нравится, что вы не обиделись на критику и не огорчились, - уже не без симпатии говорил он.
– Я боялся, что вы озлоблены.
– Да
По мере разговора он несколько раз мне выкладывал даже и без нужды: "Вы - сильная личность", "вы - сильный человек", "к вам приковано внимание всего мира".
– "Да что вы!
– удивлялся я.
– Да вы преувеличиваете!" (Он-таки и преувеличивал: на Западе свыше политической моды тогда почти и не понимали меня.)
– Приковано, - недоумевал он и сам.
– Судьба сыграла с вами такую шутку, если можно так выразиться.
Всё более ко мне расположенный, уж он взялся меня даже утешать:
– Не всех писателей признают при жизни, даже в советское время. Например, Маяковский.
(Ну и я ж этого хочу!
– не будем друг друга трогать, отложим дело до вечности.)
– Я вижу, вы действительно - открытый русский человек, - говорил он с радостью.
Я бесстыдно кивал головой. Я и был бы им, если б вы нас не бросили на Архипелаг ГУЛаг. Я и был бы им, если б за 45 лет хоть один бы день вы нам не врали - за 45 лет, как вы отменили тайную дипломатию и тайные назначения, хоть один бы день вы были с нами нараспашку.
– Я вижу, вы действительно - очень скромный человек. С Ремарком у вас - ничего общего.
Ах, вот, оказывается, чего они боялись - с Ремарком!.. А русской литературы они уже отучились бояться. Сумеем ли вернуть им этот навык?
Я радостно подтвердил:
– С Ремарком - ничего общего.
Наконец, всеми своими откровенностями я заслужил же и его откровенность:
– Несмотря на наши успехи, у нас тяжёлое положение. Мы должны вести борьбу не только внешнюю, но и внутреннюю. У молодежи - нигилизм, критиканство, а некоторые деятели (??) только и толкают и толкают её туда.
Но не я же! Я искренно воскликнул, что затянувшееся равнодушие молодежи к общим и великим вопросам жизни меня возмущает.
Тут выяснилось, что мы с ним - и года рождения одного, и предложил он вспомнить нашу жертвенную горячую молодость.
(Была, товарищи, была... Да только история так уныло не повторяется, чтоб опять... У неё всё-таки есть вкус.)
Оба мы очень остались довольны.
Я не просил его ни печатать сборника моих рассказов, ни помочь мне с пьесами. Главный результат был тот, что совершенно неожиданно, без труда и подготовки, я укрепился при новых руководителях и теперь какое-то число лет могу спокойно писать.
– Они не получили второго Пастернака!
– провожал меня секретарь по агитации.
Нет, среднему инженеру или математику XX века никогда не привыкнуть к тем черепашьим скоростям, с которыми Старая Площадь оборачивается получать информацию в собственном аппарате! Только 9 месяцев прошло, как "Крохотки" напечатаны в "Гранях" - откуда ж Демичеву знать?.. Поликарпов узнал только месяц назад, показывал Твардовскому и спрашивал - мои ли. Твардовский ответил, что он уверен: большинство - не мои.
Ведь Твардовский же не видел всех - вот и уверен, что не мои! И так уверен, что посылая меня к Демичеву, даже не вспомнил о том разговоре, не предупредил - а я ведь сказал бы, что все мои! Тут номенклатурная логика: подчинённому (мне) не надо знать всего, что знает начальник (он). И подчиненный (я) не мог же написать такого, о чём не поставлен в известность начальник (он).
Но вдруг случайно узнал А. Т., что журнал "Семья
И стал он меня немедленно вызывать. Наверно, и в других издательствах так, но я по "Н. Миру" знаю и не перестаю удивляться: что-то не так автор сделал - и вызывается в свою редакцию! Автор рассматривается, видимо, как состоящий на государственной службе в своём журнале и, как на всякой другой службе, может быть своим начальником востребован.
Однако, в том августе не помогли Твардовскому меня разыскать, и он уехал в Новосибирск (где, кстати, на читательской конференции уже подали записку: "Правда ли, что Солженицын служил в гестапо?")
Я могу только наощупь судить, какой поворот готовился в нашей стране в авгусге-сентябре 1965 года. Когда-нибудь доживём же мы до публичной истории, и расскажут нам точно, как это было. Но близко к уверенности можно сказать, что готовился крутой возврат к сталинизму во главе с "железным Шуриком" Шелепиным. Говорят, предложил Шелеиин: экономику и управление зажать по-сталински - в этом он, будто бы, спорил с Косыгиным, а что идеологию надо зажать, в этом они не расходились никто. Предлагал Шелепин поклониться Мао Цзе-дуну, признать его правоту: не отсохнет голова, зато будет единство сил. Рассуждали сталинисты, что если не в возврате к Сталину смысл свержения Хрущёва - то в чём же?.. и когда же пробовать! Было собрано в том августе важное Идеологическое Совещание и разъяснено: "борьба за мир" - остаётся, но не надо разоружать советских людей (а - непрерывно натравливать их на Запад), поднимать воинский дух, бороться против пацифизма, наша генеральная линия - отнюдь не сосуществование, Сталин виноват только в отмене коллективного руководства и в незаконных репрессиях партийно-советских кадров, больше ни в чём, не надо бояться слова администрирование, пора возродить полезное понятие "враг народа", дух Ждановских постановлений о литературе был верен, надо присмотреться к журналу "Новый мир", почему его так хвалит буржуазия (было и обо мне, что исказил я истинную картину лагерного мира, где страдали только коммунисты, а враги сидели зa дело.)
Все шаги, как задумали шелепинцы, остаются неизвестными. Но один шаг они успели сделать: арест Синявского и Даниэля в начале сентября 1965 года ("тысячу интеллигенгов" требовали арестовать по Москве подручные Семичастного).
В то тревожное начало сентября я задался планом забрать свой роман из "Нового Мира": потому что придут, откроют сейф, и... Рано всё было затеяно, надо спешить уйти в подполье и замаскироваться математикой.
6 сентября я был у Твардовского на даче вопреки его начавшемуся запою. Тяжёлыми шагами он спустился со второго этажа, в нижней сорочке, с мутными глазами. Даже с трезвым мне было бы сейчас трудно объясняться с ним, а тем более с пьяным: он оседлал только главные свои обиды, а остального не видел, не слышал, не воспринимал: