Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
В таком состоянии - правда с перерывами к движению и просвещению, я прожил три месяца. Импульсивно я производил защитные действия - самые неотложные, самые ясные (иногда, впрочем, тоже ошибочные), но я не мог верно сообразить своего общего положения и верно избирать поступки. Я реально ожидал ареста, почти каждую ночь. Правда, для ареста я осваивал себе новую твёрдую линию: я откажусь от каких-либо показаний; я объявлю и х недостойными вести следствие и суд над русской литературой; я потребую лист "для собственноручных показаний" (по УПК я имею на это право) и напишу: "Сознавая свою ответственность перед предшественниками моими в великой русской литературе, я не могу признать и принять
Работа всё равно остановилась - ещё и прежде ареста.
Известие о беде настигло меня в два приема, не сразу. Сперва я узнал только о захвате романа - но и это ужалило меня до стона: что я наделал! не послушал Твардовского, взял роман - и сам его погубил. Тут же сообщили мне об аресте Синявского. Мой ли роман давал меньше поводов? Может быть за два дня потому я и не взят только, что они ещё не нашли меня в моём Рождестве? А что было на рязанской квартире - я не знал, жизнь разбросалась. Может быть туда уже приходили!
Было к вечеру. И поспешно побросав в автомобиль какие-то вещи с собой и что было из рукописей (без нас, через час, могут приехать и обыскивать), мы поехали подмосковными дорогами, минуя Москву, на дачу к Твардовскому: успеть сообщить ему, пока я не схвачен.
Сейчас даже не понимаю, почему открытие романа показалось мне тогда катастрофой: ещё главной катастрофы я не знал, а попадание романа на Лубянку просто было "судьбою книги" согласно латинской пословице - началом её особого литературного движения. (Думаю, они приходили не за романом, это был для них дополнительный подарок, и кому-нибудь орден за него дали, и ликовали в инстанциях. И только годы покажут, не на свою ли голову они ликовали. Ещё не тронутый к движению, как ледник в горах, роман им был, пожалуй, небезопаснее...) Беда к беде, не хватило бензина на последний километр, и по писательскому поселку Пахры я пошёл с пустым канистром. Твардовский был дома и вёл разговор с мастерами, укреплявшими забор его новой дачи и переносившими ворота. Мастера требовали хорошего задагка. В этот разговор вошел я и, отманив А. Т. в сторону, сказал тихо:
– Худые вести. Роман забрали.
Он так и осунулся:
– Оттуда?
Надо было ещё кончить с мастерами, и к Тендрякову идти за бензином, и мне доехать - за это время А. Т. успел привыкнуть к новой мысли.
В тот вечер он прекрасно себя держал, намного лучше меня. Неделю назад в этих же комнатах он по случаю гораздо более мелкому так досадовал, волновался, упрекал, - а сейчас напротив, нисколько не упрекал, хотя прав оказался. Сегодня он держался мужественно, обдумчиво, даже не спешил расспрашивать, где и как это произошло, и обсуждать не спешил. В мрачновато-замковой своей даче он поджёг хворост в парадном камине, и сидели мы так.
Его первый порыв был - что он завтра же сам обжалует Демичеву. Через час и подумавши - что лучше это сделаю я.
Я тут же стал писать черновик письма - и первой легчайшей трещинкой наметилось то, что потом должно было зазиять: А. Т. настаивал на самых мягких и даже просительных выражениях. Особенно он не допускал, чтобы я написал "незаконное изъятие". А. Т. настаивал
После бессонной палящей ночи мы рано поехали в Москву. Там через несколько часов я узнал о горшей беде: что в тот же вечер 11 сентября были взяты и "Пир победителей", и "Республика труда", и лагерные стихи! Вот она была беда, а до сих пор - предбедки! Ломились и рухались мосты под ногами, бесславно и преждевременно.
Но заявление Демичеву я написал так, будто знаю об одном романе. Пересёк солнечный, многолюдный и совсем нереальный московский день; опять через пронзительный контроль вошел в лощёное здание ЦК, где так недавно и так удачно был на приёме; прошёл по безлюдным, широким, как комнаты обставленным коридорам, где на дверях не выставлено должностей, ибо и так всех знать должны, а лишь фамилии - неприметные, неизвестные, стёртые; и отдал заявление уже мне знакомому любезному секретарю.
Оттуда заехал в "Новый мир": А. Т. беспокоился насчёт "незаконных действий", хотел удостовериться изустно, что я убрал. И ещё очень важное он требовал: чтобы я никому не говорил, что отобран у меня роман!
– иначе нежелательная огласка сильно затруднит положение.
Трещинка расширялась. Чьё положение?? верхов или моё? Нежелательная?.. Да огласка - одно моё спасение! Я буду рассказывать каждому встречному! Я буду ловить и искать - кому рассказать бы ещё, кто раззвонит пошире!.. (Взятие "Круга" вместе с крамольным "Пиром" оказалось не отяжелением, а облегчением: я смог громче говорить об изъятии.)
Но если сейчас открыть это Твардовскому - у него разорвётся сердце! Такая немыслимая дерзость как смеет закрасться в голову автора, открытого партийным "Новым миром"?!.. А что тогда будет с "Новым миром"?.. Нет, не готов А. Т. услышать этот ужас. Подготовить его к другому:
– Оказывается, не один роман взяли. Ещё - старую редакцию "Оленя и шалашовки" и лагерные стихи.
Гуще омрачился А. Т.:
– И стихи - не про папу и маму?..
Он окис. Но рад был, что один из перепечатков романа - уцелел и даже в сейфе "Правды" (я ведь собирался в "Правде" печатать главы!)
Однако, всё пришло в движение в этих днях, снят был из "Правды" Румянцев, и мой доброжелатель Карякин должен был в суете утаскивать роман и из "Правды".
Это было уже 20 сентября. За истекшую неделю после ареста Синявского и Даниэля встревоженная, как говорится, "вся Москва" перепрятывала куда-то самиздат и преступные эмигрантские книги, носила их пачками из дома в дом, надеясь, что так будет лучше.
Два три обыска - и сколько переполоха, раскаяния, даже отступничества! Так оказалась хлипка и зыбка наша свобода разговоров, и рукописей, дарованная нам и проистекшая при Хрущёве.
Попросил я Карякина, чтоб вёз он роман из "Правды" прямо в "Новый мир". Преувеличивая досмотр и когти ЧКГБ, не были мы уверены, что довезёт. Но довёз благополучно, я положил его на диванчик в кабинете A. T. и ждал Самого. Я не сомневался, что при виде спасённого экземпляра сердце A. T. дрогнет и он с радостью тотчас же вернёт роман в сейф. Я ясно представлял эту его радость! Пришёл А. Т., начался разговор - знакомая же толстая папка косовато лежала на диванчике. А. Т. углядел, подошёл и, не касаясь руками, спросил с насторожей: "Это - что?"