Бог в стране варваров
Шрифт:
С безучастным, почти натянутым видом доктор произносил свою тираду.
— Надо же! — вновь вступил Камаль Ваэд.
Хозяин дома обратил на него рассеянный взгляд, в котором, однако, читался вопрос. Жан-Мари Эмар быстро вытащил сигарету и закурил.
— С вашего позволения, — начал Камаль, — расскажу об одном человеке, башмачнике Мимуне; в свое время я его знал, у него была мастерская на улочке Гранатовых деревьев в клетушке, где и двоим не развернуться. Я иногда заходил к нему почаевничать или выкурить трубочку… О, не подумайте чего, гашиша самую малость, в основном табак.
— Но к чему…
— К чему я это рассказываю? Наберитесь терпения, пожалуйста. Так вот, этот неграмотный башмачник пел Абу Мадиана, песню, которая переходила в их семье от отца
Камаль вопросительно оглядел всех присутствующих:
— Знаете эту песню?
Кто я теперь? Когда весь я во власти вина, Под музыки нежные звуки, может, знание ко мне низойдет.И он не просто пел, он толковал смысл. Так, по-вашему, он человек примитивный?
Тихая, не выразимая словами боль отразилась в светлых глазах доктора Бершига. Несмотря на это, а может, как раз поэтому Камаль продолжил:
— Как-то два драчливых воробья свалились прямо во дворик, нарушив тишину августовского дня. Глядя на их возню, Мимун отложил работу и, когда они на время угомонились, сказал: «Я верю в пророчества птиц». В другой раз мы беседовали о человеке, известном в городе своим лихоимством. Мимун вздохнул и улыбнулся: «Он целится, и он же цель, он стреляет и попадает в себя». Спешу добавить, не все его речи звучали столь убедительно. Однажды, не помню, по какому поводу — разговор был долгий, — он признался: «Не стыжусь сказать: люблю добро и мечтаю о том времени, когда оно воцарится в нашем мире. Но никто не желает взять на себя зло, в котором мы погрязли. Наоборот, мы ратуем за добро, хотим добра на всей земле и забываем про зло, которое никогда не плодилось столь беспрепятственно, а значит, на нашей оно совести или нет, мы все равно виновны. Надо кому-нибудь из нас взвалить на плечи этот груз. Кому? Где такой человек? Думаю все же, он недалеко».
Хирург нетерпеливо передернул плечами.
— Про Мимуна я кончил, — успокоил его Камаль. — Только напоследок приведу его слова: «Человек говорит: я больше ничего не жду от жизни, пусть приходит смерть. И тогда начинает поступать по справедливости. Когда поет соловей, он алчет смерти».
— Ну вот, приехали, — только и сказал доктор.
Его подбородок, смахивавший на подкову, опустился, пышные усы с проседью поникли, в глазах проступила усталость. Он неопределенно покачал головой, но ничего не добавил. Все молчали, возникла заминка, но тут Камаль решил проявить миролюбие:
— Вы правы, мы немного отклонились в сторону. Действительно, вверяя свою судьбу империям, под боком у которых мы прозябаем, мы самым разумным образом распоряжаемся собой в создавшейся обстановке. Я признаю, это так. Их мощь не знает границ, куда нам с ними тягаться. Наше положение столь беспросветно, что можно счесть за везение, если…
И подумал: «Хорошо еще, если бы любое признание выслушивалось, стыд сносился, всякое суждение одобрялось».
Но доктор мягко возразил:
— Не в этом дело. Империи не станут дожидаться, пока мы сообразим, что нам надо и чего не следует делать. Выбора они нам не предоставляют, они есть — и все тут. Значит, вопрос уже не в том, должны мы им вверяться или нет. Мы в их руках, они уже располагают нами. Это самое главное. Почему так сложилось? Потому что понадобится нам гвоздь или пуговица для штанов — мы пойдем к ним, будучи не в состоянии ничего сделать своими руками. Ясно как божий день. Но нам претит беспристрастный взгляд на вещи, еще больше не желаем мы признать, что нам не по силам принять очевидное, да и вообще мы стараемся в упор не видеть жестокой правды. А между тем это первое условие — первое, слышите? — чтобы трезво оценить наше положение и решить, в какой степени нам позволено на него влиять.
Жан-Мари Эмар так резко потушил сигарету, что половина окурков вывалилась из гравированной медной пепельницы на садовый столик. Его глаза блестели за стеклами очков без оправы. Он запротестовал:
— Никакая очевидность, никакая жестокая правда, сколь бы она нас ни стесняла, как бы она ни была обременительна, не может полностью упразднить свободу человека, перечеркнуть его замыслы. С фактами, конечно, не поспоришь. Но они всего лишь оболочка, отражающая наш опыт на данном отрезке времени, опыт постоянно обогащается, приобретается навык. И свобода закаляется в горниле жизни, когда человек как бы превозмогает самого себя. Поэтому теперешнее положение этой страны не окончательное и за таковое не должно приниматься, а потому не следует и отчаиваться. Насчет инстинкта, доктор, я согласен. Правда, лучше, мне кажется, связывать это с пробуждением народа. Разве не пробудившись алжирцы осознали свою свободу и намерены теперь сами строить свою судьбу, сами писать свою историю, которая в какой-то степени и есть судьба? Я гляжу с некоторого расстояния и, наверно, поэтому вижу немного лучше вас. Так вот, ответ не вызывает у меня сомнения: да, всему причиной пробуждение. Мощные силы ввязались в борьбу, и лишнее тому доказательство, что они не ограничиваются Алжиром и алжирцами, а распространяются дальше, охватывают весь мир. Теперешний спор, и сам его характер, для меня тем более показательный, лишь подтверждает мои слова.
Он несколько раз покачал головой, словно подкрепляя свои умозаключения, потом закурил снова.
— Все правильно, — доктор Бершиг расправил плечи. — Это лишний довод, заставляющий трепетать весь честной мир. Каждый из нас страшится, как бы это не оказалось правдой и как бы ему не пришлось сойти с привычных безопасных путей. Святой Страхий, сохрани наш покой, да рассыплются в прах и исчезнут навсегда наши проблемы, или пусть провидение, если уж ему без них не обойтись, разрешит их само и избавит нас от тягостной необходимости смотреть правде в глаза. Да споспешествует этому Аллах! Таковы наши упования. Перепоручили богу свои заботы вплоть до самых мелких — славно устроились, нечего сказать! Никому другому это и в голову бы не пришло. Вы говорите «мощные силы ввязались в борьбу», но другие, еще более мощные, им препятствуют, и я объясню почему, объясню, какая тому причина. Действительность, правда без прикрас кажется нам неуместной, обидной.
Как обычно в самый разгар лета, ночь стояла тихая, пропитанная запахом смолы из елового леса, венчавшего гору. Темень вместе со всею толпой деревьев подступила к самой веранде и настороженно заглядывала в окна. Казалось, их слова теряются во мгле, в тишине ночного пространства.
Камаль Ваэд натянуто улыбнулся.
— Любви к истине не бывает без любви к человеку.
Доктор насмешливо воззрился на Камаля, но тот вывел из своей сентенции нечто неожиданное:
— Некоторые люди полагают истину — и все с нею связанное — непозволительной роскошью, потому как и без любви, по их мнению, можно хорошо прожить, для них есть вещи поважнее.
— Что, к примеру?
С вызовом в голосе Камаль громко произнес:
— Вы и сами уже сказали: главное — была бы пища, главное — выжить.
Доктор молчал, и Камаль подумал, что на сей раз он попал в самую точку.
— Если вам придется просить милостыню, будете ли вы говорить об истине, о достоинстве, о справедливости? Если вы любите истину, полюбите в первую очередь ближнего своего, чтобы он не мыкался с протянутой рукой.
Его карие, с золотистым, даже изумрудным отливом глаза излучали стальной блеск. Теперь он сознавал, какой непоправимый нанесен ущерб.
— Клянчить милостыню — у нас в крови, вторая натура, так сказать, — мягко возразил хирург. — Можно даже усомниться, отучимся ли мы когда-нибудь от этой привычки и сможем ли добыть своими силами то, чего нам недостает. Насколько проще, отбросив щепетильность, подавив первый стыд, протянуть руку за подаянием. А чтобы забыть об унижении, достаточно показать нос благодетелю, когда тот отвернется.
Раздался трескучий смех Камаля, словно занялся огнем хворост. Тоном пророка Камаль изрек: