Бог в стране варваров
Шрифт:
Потом снова принял озабоченный вид:
— Азалла, вы мне не сказали, что Камаль продолжает бывать у Маджара.
Эта прямая атака явно застала Си-Азаллу врасплох.
— Но они теперь не так часто встречаются.
— Он ни разу не упомянул о своей дружбе с Маджаром. Вы заметили?
— Что же тут странного? Камаль вообще не подозревает, что вы знаете о существовании Маджара.
Доктор Бершиг в нерешительности поглядел на Си-Азаллу.
— Вы думаете, он бы тогда догадался?..
— Боюсь, что да.
Доктор, словно забыв о собеседнике, погрузился в размышления.
Вдруг он встрепенулся:
— А который час? Должно быть, вам пора спать.
Длинные гибкие пальцы Си-Азаллы полезли за пазуху; там, во внутреннем кармане, лежали часы с цепочкой. Он их вынул.
— Без двадцати час.
— Надо же! Так
И оба, как по команде, встали и пошли. Освещенная белым светом веранда осталась у них за спиной. Стрекотали кузнечики, и под их далеко разносившееся пение сладко спала земля. Врач шел впереди. В какой-то момент до Си-Азаллы донесся его шепот, но слов Си-Азалла не разобрал, задавать же праздные вопросы поостерегся.
Доктор Бершиг довел его до дороги, прошелся с ним еще метров сто и повернул обратно.
Тем временем Камаля, шагавшего по той же дороге, но намного впереди, донимали все те же мысли: «А что вообще не поза? Эти далекие от жизни разглагольствования, которые никогда не приведут к достойным поступкам? И было бы удивительно, если бы привели. Потому-то мы их так любим; и, кроме того, они позволяют нам разрешить сразу все проблемы и походя, без особых хлопот удовлетворить свое тщеславие. Или речи башмачника Мимуна, которыми ему, Камалю, вздумалось удивлять собравшихся? Или его собственная внезапная уверенность, целиком им овладевшая, когда он приводил эти речи? А взять Жана-Мари — отдает он себе отчет в том, что сам себя обманывает, заваривает кашу, которую им всем расхлебывать? Каким он был — простодушным и простоватым, — таким и остался. Он верит в то, что говорит, приняв раз и навсегда, что всякое слово обязывает. Мы же, прости господи, озабочены лишь тем, как бы сочинить ложь позанятнее, сочинить ни с того ни с сего. Просто так. Если бы еще хоть один из наших хитрецов мог кого-нибудь провести. Ни разу такого не было. Каждый знает, чего стоят слова другого».
Он вспомнил те времена, когда оба они еще осторожничали, хотя их отношения становились все более близкими. Конечно, юношеский пыл скоро превозмог сдержанность и осмотрительность, сковывавшие их чувствительные души, и между ними возникли веселые дружеские отношения, приправленные шутками, перебранками, потасовками, как это бывает лишь у молодых, но каждый про себя не переставал удивляться, что так все получилось, и даже сейчас их то притягивало друг к другу, то появлялось желание унизить приятеля, и нежность перемежалась с жестокостью. На какое-то время их отношения становились натянутыми, и от этого обоим делалось тошно.
Однажды Жан-Мари — тогда они еще были студентами — пришел к Камалю на свидание под руку с девчонкой: брюки в обтяжку, дождевик, челка на глаза, черные как смоль волосы, но сужавшееся книзу хорошенькое личико прямо поражало молочной белизной, «Словно фарфоровое, того и гляди разобьется», — подумал тогда Камаль. Тряхнув копной каштановых, с проседью, волос, которые в то утро под лучами зимнего солнца казались выгоревшими, почти белокурыми, Жан-Мари представил девушку:
— Натали, моя жена.
И все.
Камаль помнил, как у него перехватило дыхание, но он и виду не подал. В тот день молодожены успели сообщить ему, что они активисты подпольной организации. Их доверие тронуло Камаля.
После того как Жан-Мари с женой доверили ему свою тайну, он чуть было в свою очередь не сболтнул, что тоже состоит в запрещенной организации. Что его удержало? Застарелая привычка держать язык за зубами: каждый алжирец усваивал ее еще до того, как вливался в ряды борцов за свободу. Так он им и не открылся. Еще он не хотел друзьям лишних неприятностей, угоди они в руки полиции. В таких случаях полезнее всего пребывать в неведении относительно того, чем занимаются другие: чем меньше об этом знаешь, тем меньше возможностей выдать себя. Для многих, таких, как они, жизнь превратилась в бесконечные прятки. Если сегодня Камаль Ваэд был на свободе, из этого не следовало, что и завтра будет то же самое. Поэтому он ни о чем не сказал, то есть говорил-то он как раз много, но словно с закрытыми глазами шел над пропастью, старался ни единым жестом, поступком или словом не выказать недоверия или страха. Они расставались, встречались снова, вовлеченные в этот танец на канате, заставляющий почти совсем забыть о действительной опасности, которой они подвергались. Была ли она так велика и хорошо ли они тогда ее сознавали? В его памяти на эти дни бросала отсвет тоска ожидания.
Тогда-то он впервые и побывал у родителей Жана-Мари. К родителям Натали тот его не пригласил, хотя молодые обитали у них. Приняли его по-простому, хотя хозяева показались Камалю скрытными и себе на уме. Ему не составило труда догадаться, что Жан-Мари уже рассказывал о нем — ничем другим нельзя было объяснить внимание, с каким они относились к каждому его слову. Камалю было даже не по себе. Ему не задали ни одного нетактичного вопроса, а, видит бог, в то время подобные вопросы напрашивались сами собой. Деликатность родителей Жана-Мари глубоко его поразила. Камаль скоро забыл, что эти люди, по скромности своей словно и не желавшие выделяться на фоне обветшалого убранства мрачноватой квартиры, могли иметь какие-то собственные пристрастия, а ведь отец Жана-Мари был не кто-нибудь — биолог, да и мать преподавала в лицее математику. Это невольно наводило на размышления.
Единственным черным пятном оставалась для Камаля учеба. Занятия вызывали скуку, выглядели столь далекими от жизни, от ее волнений и тревог, от того будущего, которое, по мнению Камаля, его ожидало, что казались недостойными усилий. Он хоть и не запускал их совсем, но иногда сгорал от желания забросить их к чертовой матери.
Через год Жан-Мари и Натали расстались. Разлад назревал подспудно, никто ни о чем не догадывался: никаких размолвок, никаких объяснений на людях, до самого конца они вели себя как добрые товарищи. Камаля поразило целомудрие друзей, проявляемая ими твердость характера, он жалел их, но не понимал. Жан-Мари объявил о разрыве как бы между прочим, с той же полуулыбкой на устах, как и в день, когда он знакомил Камаля с Натали.
Это было так на него похоже.
Он тогда только закончил математический факультет института и, не мешкая, записался кандидатом на преподавательскую должность. Но, лишь преодолев многочисленные административные рогатки и удостоверившись, что его посылают в родной город Камаля, Жан-Мари рассказал другу о своих планах. Причем поведал о них как о вещах обыкновенных.
Когда новоиспеченный учитель отправлялся в Алжир, Камалю оставалось еще год учиться.
Слева от них тянулись до небес холмы, увенчанные вверху растительностью, а справа открывалась пропасть, на дне которой, словно корабль на якоре, утопая в синеватом свете, спал город. Камалю и в голову не приходило, что вот так, бок о бок, они когда-нибудь пойдут июньской ночью по дороге на Эль-Калаа. Жизнь — мир вокруг тебя — оказывается лучше или хуже, но совсем не такой, какую ожидаешь, и то, что каждый раз замечаешь это слишком поздно, — не самое худшее, не самое неприятное. Теперь он это знал, независимо от его воли время многое изменило, знал и то, что он уже не юноша — как-никак двадцать пять; знал, что одно в жизни осуществляется, другое так навсегда и остается втуне, какие-то тенденции обнаруживаются, какие-то — нет. Но среди всех открытий, которые он сделал этой ночью, нужно было особенно сохранить в памяти два — каждое из них затрагивало строго определенную область и оба непосредственно касались его самого. Первое, и он отнесся к нему с живейшим интересом, свидетельствовало о том, с какой силой притягивал его к себе порядок: общественный, нравственный, интеллектуальный. Любой. Это явственно вытекало из всех его речей в особняке доктора Бершига. Ему хотелось думать, будто в нем возобладало чувство меры, к тому же его страна столько претерпела из-за беспорядка. Но Камаль с некоторым замешательством осознавал, что вопреки своим прежним убеждениям испытывал к порядку прямо-таки страсть, всепоглощающую страсть. Камалю нравилась его работа, которая словно изначально предполагала в нем его теперешние наклонности. Стоит ли сейчас возмущаться, как это он, мол, так обманулся по отношению к самому себе? Это было бы глупо. Камаль мог воздать себе должное: на вещи он смотрел трезво.
«Слишком поздно, — добавил он про себя. — Всегда слишком поздно». И правда, проницательность задним числом оставляла горький привкус.
И второе важное открытие сделал Камаль: любой, кто воспротивится порядку, который — Камаль теперь не сомневался — он должен насаждать, насаждать, может быть, заново, более того, любой, кто просто не подчинится ему, тут же станет его личным врагом. Он становился все более непреклонным — Камаль чувствовал это и различал в себе опасную, слепую жестокость, в которой нетрудно было бы удостовериться.