Бои местного значения
Шрифт:
Выбрав момент, Шестаков стремительно пересек отделявшее его от машины расстояние, замер, осмотревшись напоследок, и скользнул внутрь фургона, стараясь ничем не загреметь и не качнуть легкую машину, чтобы не привлечь внимания водителя.
Отсек размером примерно два на три метра, без окон, с трех сторон довольно широкие лавки, позади – деревянная, обитая железом дверца, отделяющая конвоирский тамбур с квадратным зарешеченным окошком, через которое можно наблюдать за арестованными.
Шестаков осторожно заполз под переднюю лавку, улегся там, загородившись спереди
Глава 26
Задремавший было от пережитого стресса Власьев проснулся, лишь только звякнул вставленный в замок ключ. Тут же стало до тошноты тоскливо. Сразу подумалось, что Шестаков его, конечно, бросил, пробирается небось в сторону Москвы самостоятельно…
Да нет, не может этого быть! Не таков бывший нарком. За минувшие дни Власьев успел в этом убедиться, да ведь и горячо им любимая семья оказалась как бы в заложниках. Стоит ему начать признаваться – и их мгновенно арестуют. Хорошо ли будет Шестакову в таком случае на воле?
Однако чем друг сможет реально помочь, Власьев пока не представлял. Ладно. Время пока еще есть. И надежда остается.
В кронштадтском подвале не лучше было, а выручил его тогда бывший юнкер. Не забыл командира, не струсил.
Вот когда за ним захлопнется дверь Владимирского централа, тогда все. Уж там и обыщут как следует, и допрашивать начнут по-настоящему. До тех пор «Дум спиро – сперо». [18]
Начкар привычным жестом еще раз охлопал Власьеву карманы, нацепил наручники, толкнул в плечо: «Выходи».
18
«Пока дышу – надеюсь» (лат.).
Расписался в ведомости.
Пока вывели наконец из камеры всех арестованных, пересчитали, сверили со списком, проинструктировали о правилах поведения на этапе, каждому сковали руки, и только после этого повели к машине, Шестаков окончательно замерз.
Оступаясь на узкой железной лестничке, отругиваясь от конвоиров, хрипло дыша утомленными камерной духотой легкими, арестованные лезли в будку. Водитель из кабины включил крошечную лампочку под потолком, которая едва освещала тесный «собачий ящик».
Четверым здесь было бы нормально, шестерым – тесновато, но терпимо, а седьмой втиснулся уже через силу и кое-как умостился на полу, между ног спутников.
Шестаков по унтам узнал Власьева, тот оказался ближним к нему пассажиром левого по ходу сиденья. Воняющие распаренной в камере собачьей шерстью голенища оказались прямо против его носа, и он, как мог, вдавился в передний борт, отгораживаясь ящиком.
Залязгали запоры, и наконец-то, подвывая мотором и скрежетнув коробкой передач, машина тронулась.
Закованный в наручники народ по обычаю умащивался поудобнее, матерно комментируя каждое движение свое и соседа, поминал добрым словом тех, кто их сюда законопатил, и вообще всю Советскую власть в целом. Понять же, кто и отчего оказался в этом скорбном месте, пока не получалось: эмоционально окрашенная лексика не несла осмысленной информации.
Власьев в этот момент испытал очередной приступ глухого отчаяния одновременно со злостью. На себя, на Шестакова, на судьбу, вообще на все. С одной стороны, решение ввязаться в совершенно сумасшедшее предприятие нельзя было назвать иначе как временным помрачением рассудка, с другой – он по-прежнему считал, что иначе поступить просто не мог. Накопилась за пятнадцать лет критическая масса ненависти к советскому режиму, когда желание рискнуть головой и, весьма честно признаться, скромным благополучием было уже непреодолимо.
Он представлял, чем кончится для него эта эскапада, как только его довезут до места назначения, или, наоборот, что только и начнется. И все же сохранял надежду, что чудесным образом переродившийся старый товарищ придумает что-то, чтобы его выручить. И стал себе в утешение воображать, как именно все будет выглядеть.
Обычная для каждого нормального человека надежда на благополучный исход в самой безнадежной ситуации.
И почти тут же, совершенно в стиле Дюма, ожидаемое случилось.
Шестаков сообразил, каким образом вступить в контакт с товарищем и договориться о дальнейших действиях. Благо оба они служили на царском флоте, где и новобранцев-матросов, и гардемаринов в корпусе учили одинаково хорошо.
Он нащупал носок унта Власьева и начал пальцем выстукивать на нем азбукой Морзе:
– Я здесь. Как понял, ответь.
Власьев испытал не просто вспышку радости от того, что не обманулся в своих ожиданиях и надеждах. У него, словно в скоротечном бою, пошел перебор вариантов – как с наибольшим успехом и эффектом использовать последний шанс.
Заключенные теснились в темном ящике, возились, толкались, вскрикивали и спорили, будто не ждала их в ближайшее время печально известная Владимирская тюрьма, где и эта тесная клетка будет вспоминаться с тоской. Ведь какая-никая, а жизнь пока еще дорога.
Поэтому, приняв сигнал, Власьев ответил так, чтобы и Шестакову понятно было, и в контексте обстановки звучало естественно.
Ткнул локтем в бок соседа:
– Ну, че ты растопырился, понял, нет? Сидим, бля, как кильки в банке. Ни повернуться, ни дух перевести. Что за толпа, ни одного вора с понятием. Или есть? Счас рассветать начнет, будем разбираться или как? – и движением ноги ответил Шестакову, что все понял и ждет дальнейшего.
Пока нарком составлял в уме короткую и емкую фразу, которой следовало сообщить Власьеву линию поведения, откликнулся вроде бы даже мягкий, но ощутимо авторитетный голос из противоположного угла.
– Еще один законник? Кликуху дай.
– Сам назовись, – ответил Власьев. – Мою кликуху, если кто и слышал, так давно в земле лежат. И мы сейчас на смерть едем, если кто не понял еще. Ты из каких?
Человек напротив вдруг смолк. Даже Шестаков слышал, как он задышал неровно. Наверное, понимал в психологии, на своем, конечно, уровне, и тоже уловил дуновение надежды. Или чего-то другого.