Больно не будет
Шрифт:
— Папа, что там у тебя происходит? Ты слышишь?! Что случилось? Мне звонил Вика, наговорил ужасных вещей. Ты слышишь?!
— Да, да, хорошо тебя слышу, Елочка. У тебя-то как? Все в порядке, надеюсь?
— Папа, где Вика? Он дома?
— Он вечером улетел в Москву.
— Он жуткие вещи мне сказал! Папа! Он сказал, у тебя поселилась какая-то девица и хочет тебя на себе женить. Какая-то молодая стерва. Это правда, папа?! Не молчи, пожалуйста!
Кременцов поскреб поясницу. Спать ему вдруг захотелось. То не спал, а то голову затуманило, сейчас бы и на подушку, пока клонит. Бедная дочурка! Бедный, неразумный сын!
— Он все перепутал, Елочка. Ты же его знаешь. Он у нас выдумщик, фантазер.
— И никакой девицы нету? — Она, по-видимому, звонила из дома и была одна. При муже и детях вряд ли она стала бы так разговаривать. Ее муж, военный инженер, относился к тестю с поэтическим обожанием, как к генералу.
— Девица есть, но она не собирается меня женить. Она лежит в больнице.
Дочь затараторила что-то неразборчивое, забиваемое помехами на линии, потом внятно сказала:
— Папа, или ты расскажешь мне все как есть, или я сегодня же к тебе вылетаю.
— Я спать хочу, доча! Может, попозже позвонишь? Ведь у нас три часа ночи.
— Говори сейчас! — Требовательно, властно — что ж, так и должно говорить любящей, заботливой дочери с выживающим из ума отцом. «Кира моложе ее лет на шесть», — подумал Кременцов.
— Ко мне приехала знакомая из Москвы на несколько дней, погостить. И тут, понимаешь, заболела, попала в больницу. Я и сам растерялся. Ты, если хочешь, приезжай, буду очень рад. С мужем приезжай, с внучатами. Сколько я их не видел?
— Костика ты вообще не видел... Папа, ты не хочешь сказать мне правду. Почему? Что это за неожиданная знакомая?
Кременцова утомил разговор. Впервые он не рад был слышать голос дочери. И вздрогнул, как от озноба. Он и теперь был одинок, но еще не окончательно, еще за соломинку цеплялся. Не Кира была этой соломинкой, не дети, а то, что жило в нем из прошлого, голоса, которые доносились к нему из смуты воспоминаний. Когда они стихнут, а звук их все глуше, он станет как дерево в пустыне, засыхающее, погруженное корнями в песок, отрезанное от родного леса стужей и ветрами, непреодолимым пространством. От него с хрустом отламывается сук за суком, и некому будет подать ему кружку с водой. Но эта мука недолго, надо полагать, продлится.
— Папа, почему ты молчишь? Ты меня слышишь?! Ты здоров?
— Лена, мне не нравится твой тон.
— И мне не нравится. Но что-то надо делать.
— Жалею об одном, что мало вас порол в детстве. Собственно, вообще не порол. Вот где ошибка.
Он услышал в трубке сдавленный смешок, похожий на хрюканье. И это еще. Он так и не научил ее смеяться по-человечески, а не хрюкать. Он ничему не научил своих детей. Поэтому они вправе не уважать его старость и покой. Но они ошибаются, если вообразили себе, что могут им распоряжаться по своему усмотрению, как поношенной вещью.
— Папа, Вика меня очень напугал. Он умолял меня приехать. Но сейчас это трудно, середина четверти. У нас комиссия из гороно. На минуту не могу отлучиться... В конце концов, ты же умный человек. Неужели ты не понимаешь, какие цели преследуют все эти девицы.
— Приезжайте оба, — сказал Кременцов. — Мужа не бери, он у тебя порядочный человек, не надо его впутывать. А вот Дашку Викешкину прихватите обязательно. Составите документик, пригласите врача и упрячете отца в психушку.
— Папа!
— Это самый надежный вариант. Иначе я непременно женюсь.
— Папа!
— Женюсь и нарожаю кучу кретинистых детей, вроде вас... Все, дорогая, я пошел спать. И прошу тебя, постарайся не звонить по ночам. Твой бред я прекрасно могу выслушать и утром.
— Папка, не смей класть трубку!
Он повесил трубку и пошлепал к себе в постель. Лег на спину и смотрел в темную прорубь окна. Разговор с дочерью недолго занимал его. Он ждал, когда снова придут голоса.
«Любопытно, — думал Тимофей Олегович. — Мне всегда казалось, что я прожил огромную яркую жизнь, насыщенную важными событиями. А где же свершения? Где воплощенное оправдание жизни и обид, нанесенных людям? Жалкая мазня, которую я нагло выставляю? Дома, где жильцы, вероятно, не устают проклинать их создателя? Где хоть одно творение, которое я сумел бы довести до совершенства, до уровня гармонии? Разве бог обделил меня талантом? Да вот как раз и обделил. Вот тут и собака зарыта».
Вздохнув, он поднялся, пошел на кухню и выпил стакан холодного молока. Потом вернулся в спальню и попытался читать, но вскоре отложил книгу.
Наконец он услышал голос. Этот голос, пробив жирную толщу времени, донесся из тех загадочных дней, когда он был молод. Жаром и льдом пахнуло оттуда. Воспоминание предстало перед ним так ярко, будто он по волшебству скинул с себя сорок лет. Он зажмурил глаза от удовольствия. Перед ним стоял Ваня Данилов, дружок незабвенный, с непокрытой, светлой, растрепанной головой. Тот, кому предсказывали большое будущее, художник милостью божьей, его рак сожрал в тридцать лет, он ничего не успел сделать, запутался в клубке личных неустройств,
Кременцов и без объяснений понимал, о чем она говорит. Он рано начал приглядываться к женщинам и относился к ним скептически. Тянулся к ним, но в душу не пускал. Это было в нем от природы. Потом с годами прошло. Он узнал женскую самоотверженность, доброту и безалаберность и начал воспринимать их как наивных, хитреньких, озорных детей, которые потому такие, что им не суждено стать взрослыми. В конечном счете, годам к тридцати пяти, когда он окончательно укрепился в жизни, в нем выработался своеобразный потребительский подход к слабому полу. Он считал, что женщины, если с ними правильно обращаться, не давать им много воли, но и не стеснять чересчур, могут облегчить нашу жизнь, и напротив, если уделять им много внимания и принимать их слишком всерьез, способны поломать любую судьбу и виноваты не будут, потому что не виноват же ребенок, играючи пульнувший вам в глаз из игрушечного пистолета. Кременцов опомнился, когда у него жена умерла и когда он стал думать долгими ночами, что это он вогнал ее в гроб.