Большая телега
Шрифт:
Словом, я успел не только родиться в Добое, но и на ноги там встать, и несколько первых слов сказать — по-боснийски, под впечатлением от прабабкиных колыбельных. А когда мне исполнился год, маме предложили работу в Штутгардском университете, и она не раздумывала ни минуты, потому что все это время только и ждала повода "сбежать из боснийского плена" — так она потом шутила.
При этом родители очень любили друг друга — я, помню, уже взрослый был, а от них, когда встречались, искры летели. Но съезжаться они больше никогда не пытались, и, наверное, правильно делали. Они очень разные люди. Настолько разные, насколько вообще возможно. Мама — ученый, лингвист, и голова у нее соответственно устроена, и образ жизни понятно, какой: работа, работа, работа, по вечерам еще немножко работы, для души, в выходные подготовка к работе, на вечеринках разговоры о работе — это, в целом, все,
Папа у меня музыкант. То есть был музыкантом. Тромбонистом. Вообще-то, он чуть ли не на всех духовых прекрасно играл, но тромбон его любимый инструмент. У них с друзьями одно время было что-то вроде джаз-бэнда. Добой, каким я его помню, городок захолустный, в наихудшем смысле этого слова, джаз там никому даром не нужен, но они молодцы, не падали духом и на месте не сидели, всю Югославию объездили. Джаз-клубов тогда почти не было, так что играли они все больше на танцплощадках, изредка в кафе и еще на каких-то фестивалях, их всегда звали; все, кому довелось их послушать, в один голос говорили: это нечто незабываемое, таких и в Новый Орлеан отправить не стыдно, они там всем покажут.
Но джаз-бэнд — это, конечно, было для души, доходы, если и случались, едва окупали дорогу. А для заработка отец по вечерам играл в ресторане на центральной улице; он еще назывался как-то вычурно, не то «Эдем», не то «Элизий», не то просто «Парадиз». Я в детстве, помню, думал — вот это жизнь! Ходить на работу в ресторан! Каждый вечер! И папа соглашался: да, неплохо, особенно когда прибегаешь в кабак прямо с кладбища — очень умиротворяет.
Про кладбище отец не ради красного словца вворачивал, он частенько подрабатывал на похоронах и на свадьбах, и вообще где только мог. Для него было очень важно много зарабатывать, чтобы регулярно присылать нам деньги; мама не раз пыталась объяснить, что это ни к чему, у нее большая зарплата, но отец и слушать не хотел. Мужчина должен содержать свою семью, где бы эта семья ни жила, — так он считал и продолжал вкалывать. Но у меня язык не повернется назвать его жизнь подвигом, скорее уж праздником — непрерывным, хлопотным, утомительным, но все равно бесконечно радостным. Отец очень любил свою работу, обожал музыку, причем не только джаз, а вообще любую, охотно брался играть все что угодно, от дурацких эстрадных песенок до траурных маршей, радовался всякому поводу взяться за инструмент, а в редкие свободные дни часами играл дома, на крыше, или в саду — не репетировал будущие выступления, а просто наслаждался процессом.
Я почему все это так хорошо знаю — каждое лето меня отправляли в Добой, к папе. Сперва еще была жива его бабушка, она со мной возилась, а когда ее не стало, я уже был достаточно большой, чтобы настоять на своем: на каникулы поеду к отцу, а не пустите, пешком туда пойду, и делайте что хотите. Мама, впрочем, не сказать чтобы особенно возражала — это же мои каникулы, а не чьи-то еще, и если ребенок желает отдыхать, таскаясь за непутевым папашей по знойному и пыльному боснийскому захолустью, значит, так тому и быть.
Поэтому каждое лето я приезжал к отцу. Присматривать за мной тогда уже не требовалось, с моей вечно занятой матерью трудно было не стать самостоятельным уже к восьми годам. Я даже завтрак готовил каждое утро сам, на двоих, и только потом будил папу — как же я этим гордился, слов нет. Но еще больше я гордился тем фактом, что этот красивый усатый веселый великан с трубой, которого все вокруг любят и наперебой зазывают в гости, — мой родной отец, и я на него похож, все так говорят, и, наверное, стану точно таким же, когда вырасту. Помню, в школе я по секрету рассказывал одноклассникам, свято веря каждому своему слову, что мой папа — тот самый знаменитый дудочник из Гамельна, который сперва увел за собой крыс, а потом — всех детей. Научил их играть на дудках, как сейчас учит меня, и теперь самые лучшие музыканты в мире — те самые дети и их потомки. Вот такой счастливый финал придумал я для старой легенды, надеюсь, на самом деле примерно так все и было; впрочем, неважно.
То есть вы уже, наверное, поняли, что папа — самый главный человек в моей жизни. Был и остался, и будет всегда. Сказать, что я его люблю, — не сказать ничего; все дети любят родителей, по крайней мере до какого-то момента, а для меня отец сперва был ожившим сказочным героем, потом — самым авторитетным учителем и примером для подражания, а еще позже стал лучшим другом. Трудно ждать от меня объективности, и все же думаю, он как никто в мире заслуживал
Чтобы вы могли оценить степень отцовского влияния на меня, скажу, что в свое время приехал сюда только потому, что Париж — его великая, так и не сбывшаяся мечта. Папа тут ни разу не был, но всю жизнь строил планы — ах, какие он строил планы! Как разбогатеет на старости лет, и они с мамой, которой к тому времени наконец надоест работать, поселятся в Париже, причем непременно на бульваре Ришар-Ленуар. Понимаете почему? Папа был, как сейчас говорят, фанатом Сименона, вернее, комиссара Мегрэ. Перечитывал романы о нем, как некоторые верующие Библию, — каждый день хотя бы несколько строчек, не развлечения ради, а чтобы наполнить жизнь дополнительным смыслом, то есть напомнить себе, что он, этот смысл, есть, даже когда не очевиден. Я понимаю, что это звучит довольно глупо — какой такой высший смысл может быть в детективах, нормальные люди их только от скуки читают. Но я думаю, смысл — он всегда внутри нас, а книги, которые мы читаем, это просто хитроумный крючок, чтобы вытащить его на поверхность, и уж тут кому чем удобнее, с этой точки зрения абсолютно все равно, что читать, лишь бы работало.
И вот для папы таким крючком почему-то стал комиссар Мегрэ, за которым тянулся благоуханный шлейф, любовно сотканный автором из названий парижских улиц, мраморных столешниц кафе, женских туфель, барж, проплывающих по Сене, прилавков бистро, запаха рагу и табака, смятого постельного белья, капель кальвадоса и струй белого вина, — как же отец все это любил, и меня заразил, конечно, иначе и быть не могло. Мы даже французский язык вместе учили, и папа, можете себе представить, все время меня обгонял, хотя считается, будто детям языки легче даются, да и времени на зубрежку у него, в отличие от меня, совсем не было. Но любовь творит чудеса.
Любовь, повторяю, творит чудеса, поэтому, закончив школу, я приложил все усилия, чтобы поступить в Сорбонну. Это получилось, прямо скажем, не с первой попытки, но все-таки своего я добился. Освоюсь в Париже, думал я, заодно чему-нибудь да выучусь, и лет через пять-шесть вполне можно будет сказать отцу: приезжай. Заработаю денег, сниму для него квартиру на бульваре Ришар-Ленуар, а дальше все как-нибудь само устроится наилучшим образом, иначе быть не может.
А на следующий год после того, как я сюда переехал, в Югославии началась гражданская война. Мы с мамой, конечно, телефон отцу оборвали, пока связь еще работала, говорили: бросай все и немедленно приезжай, не раздумывай, у тебя же немецкая виза открыта, проблем не будет. И он, в общем, не возражал и воевать ни с кем не рвался, просто не спешил, говорил, сперва надо найти, на кого дом оставить, хозяйство — бог с ним, но там же Лука, наш старый пес, и четыре кошки, всех с собой не заберешь, и без присмотра не бросишь. Полагаю, в глубине души отец был уверен, что ехать никуда не придется, Хорватия [16] далеко, дома пока более-менее тихо, и вообще скоро все закончится. Поначалу многие так думали. Я, честно говоря, тоже не особо беспокоился. Это же не кто-нибудь, а мой папа, его все любят и наперебой зазывают в гости, такой нигде не пропадет, подумаешь — какая-то дурацкая война.
16
Распад Югославии начался летом 1991 года, когда Хорватия и Словения одновременно провозгласили независимость от Югославии; тогда же началась гражданская война, которую принято называть войной за независимость Хорватии. Боснийская война, другими словами межэтнический конфликт на территории Боснии и Герцеговины, началась несколько позже, весной 1992 года.
То есть я очень плохо представлял себе, что там происходит, и мама, подозреваю, не лучше. Смотрели, конечно, новости по телевизору, но все ужасы мы не умножали на десять, как поступает привычная к недомолвкам публика, а, напротив, делили. Нам казалось — уж мы-то знаем эту страну и людей, не может там случиться ничего по-настоящему страшного, а в прессе, как обычно, много шума из ничего, такая работа у журналистов — делать слонов из мух, и они неплохо справляются. Боже, боже, какие мы все были дураки.