Божедомы
Шрифт:
— Я и сама это нахожу, — осмелилась вставить Данка.
— Да, разумеется, да и нечего тут долго думать. Субсидии ведь не получаете?
— Нет; какая ж субсидия!
— Отчего ж: другие из наших берут. От церквей берут. Ну те, которые берут, те и держат; а то ни один и ни одна. Да тут и толковать нечего: завтра пришли и по затылкам их. А что про это говорят-то! Да черт с ними, — что потому проку, что говорят. Вон в Москве Катков с Аксаковым и, черт знает, что ни пишут, и деньги на школы сбирают, да прах их побери совсем и с их школами. А эту комнатку, — ее и мне пока ничего дать приютиться. Неприглядно, да я ко всему привык. Вы нам где устроили?
— Где вы захотите, — отвечала совершенно засыпанная словоизвержениями Термосёсова Данка.
— Где захотим? Вот чудесно! Да я не знаю, где Афанасий Федосеич захочет, а мне так хоть под кроватью в спальне у вас, так все равно; но туда, небось, Фанфан-то не пустит. Ревнив он?
— Нисколько.
— Ну как, чай, нисколько! Не позволяете разве, так вот этому поверю, а то, где там ему без ревности обойтися? Ско-о-тина он, какую жену подхватил. Ну, да меня не взревнует: мы и сами не сироты.
— Вы женаты?
— Был женат,
— Послушай-ка, милка: вели нам дать где-нибудь умыться.
— Это не сын мой, — отозвалась несколько сконфуженная Данка.
— А чей же это сын?
— Это сын своей матери.
— «Сын своей матери»? Ха-ха-ха! Афанасий Федосеич, а Афанасий Федосеич! слышали? «Сын своей матери». Я говорю, что наши, которые в горах-то и вертепах и пропастях земных, доспеют. Правда я вам говорил: доспеют?
— Да, — уронил судья.
Бизюкина первый раз слышала звук голоса этого своего гостя. Это был звук перевязанной на третьем ладу гитарной квинты. Тупо, мягко, коротко и беззвучно: чистой, музыкальной ноты не взять на этом голосе и хрипеть, и понижаться он тоже не станет, а все будет тянуть одно и то же, и одним и тем же тоном.
— Да, — уронил судья, — вы это говорили.
— Не правда ли, говорил! Со мной в Петербурге было много спорщиков да все пошли на дно, — да все на дно пошли, а я вот он. Ха-ха-ха — а я цел и езжу, и опять вот он. Не имею права поступить на службу, но как-нибудь, как могу, бочком, ничком, а все-таки примкнул к службе. Прав не имею, так честные люди есть, и без прав устроят, и без прав обойдуся. — Я этого Варфоломея Зайцева… читали, чай, что-нибудь? Критик он?
— Разумеется читала, — отозвалась Бизюкина.
— Бойко писал Бубка, но всегда вздор. Говорят ему… дружески бывало говоришь: «Бубка! Зачем пишешь вздор?» Не верит.
— А вы знакомы с ним?
— Я?.. лично? Лично нет, не знаком, впрочем, я все равно… знаю. Он на Щедрина осердился! Ха-ха-ха! Чего ж ты сердишься? Маленький ты критик! чего ты сердишься? Щедрин голова; да-с; голова, а ты что такое? От пясти перст и много ли верст, а Щедрин пророк. Что ж такое, что Щедрин правду-то говорит! Да и прекрасно! Я его за это и уважаю. Щедрин написал, что нигилист есть нераскаявшийся титулярный советник, а титулярный советник есть раскаявшийся нигилист, да прибавил, что «все тут будем», — и верно! И верно-с! Много ли с тех пор прошло, как это сказано, а уж мы все в титулярные советники полезли. На меня сердились, что я был против Бубки за Щедрина, а я был потому, что я дело понимаю. Я прежде сам был нигилист и даже на вашего мужа сердился, что он себе службу достал; а нынче что же я могу сказать, окромя как: молодчина, Фанфан! Да чего не служить-то? На службе нашего брата любят; на службе деньги имеешь; на службе влияние у тебя есть, — не то, что там из литературы влияние свое проводи. Да-с; поди-ка ты проводи его, — проводи, а тебя за это в зубец, а тут ты, на службе, тому же самому направлению служишь и патриотам прямо в жилу попадать можешь, — и на законном основании. Так он это, патриот-то, лучше всякого… твоего литературного влияния вспомнит. Да и отчего же нам не служить? Держать мы себя на службе знаем как надо; начальство нами довольно; защита у нас, где понадобится, есть; ни своих старших, ни друг друга мы строго не критикуем, и чего нам не служить? Время было дурацкое, похордыбачили пять-шесть лет, пренебрегали служащими и проповедничали, то за Базаровым тянувшись, то «Что делать?» истолковывая, но… над всякою неподвижностью тяготеет проклятие… пора и за разум взяться.
— Да… ведь говорят… в Москве мастерские идут, — заметила Данка.
— Идут?.. Да идут, — ответил с иронией Термосёсов. — А им бы лучше потверже стоять, чем все идти. — Ничего они не идут, — заключил он резко, — да нам до этого и дела нет. Это вон барыням, мадам Шлихман с мамзель Гольтепа интересно, — ну пусть они и забавляются. Нас отлично было на этих мастерских объехали. Не спохватись мы четыре года тому назад, так теперь бы уж давно сидели бы все на заднем столе с музыкантами. Пока бы мы там в этих мастерских руки себе выкручивали, а патриоты расселись бы на всех местах на службе и вводили бы царство Василия Тёмного. Нет, нет, спасибо Щедрушке, спасибо. Его не ругать, как этот… Зайцев-то ругал его… а ему, Щедрину-то все мы кланяться должны, что спас, спас от ничтожества, спас целое поколение, которое сдуру как с дубу само так и перлось, чтоб где-нибудь в мастерских перессориться и заглохнуть. Но мой Щедруша молодец: крикнул: «стоп, машина!» — взял и поворотил, и вот все и служим.
— Вы знакомы с Щедриным? — опять осведомилась Данка.
— С Щедриным? То есть вы спрашиваете, знаком ли я с ним лично? — Нет, лично не знаком. Да ведь они, знаете… тоже свои чины у них… Он в большом журнале заправляет, а я в маленькой газетке был… Сравнительно убожество; но я всегда, я прежде всех других открыто исповедывал, что я щедринист. Вы чернышисты, писаристы или антонисты, а я щедрист — потому что вы идеалисты, а я практик. Я в Щедрине слышу практичность, и я щедрист. Их нигилизм есть идеал. Что такое, что они нигилисты? Они идеалисты нигилизма, а мы… которые настоящую суть вещей понимаем, мы не нигилисты, а негилисты мы! В этом находят оскорбление Чернышевскому? Нисколько! Разве я роман «Что делать?» не уважаю или порочу? Напротив, я его очень уважаю, — роман «Что делать?» — хороший роман, даже можно сказать в своем роде единственный роман; но ему было свое время. Было время, он и служил, да. Он свое сослужил, а теперь он уж не годится. В идеале он хорош, для тех, например, кто сути нашей не понимает, для привлечения их он еще годится, но мы… свои-то люди… мы уж выросли и сами свое «Что делать?» знаем. Прежде всего на службу поступить, в титулярные советники идти, — вот наше что делать, силу забирать… А в России… Чернышевский гений, да маху дал… В России сила на службе, а не в мастерских у Веры Павловны. Тпфу, дрянь что такое! Аллюминиевый
Гость на минуту приостановился. Данка и судья тоже молчали; так прошло с минуту, в течение которой Данка в смущении размышляла: не следует ли ей предложить гостям с дороги чаю или кофе, или все это не годится, и ей следует только молчать и слушать?
Термосёсов вывел ее из этого затруднения: он опять заговорил.
— Вы вон школы заводите, — возгласил он. — Ведь что же по-настоящему, как принято-то у красных петухов, вас надо за это хвалить, а Андрей Иванов Термосёсов не станет этого делать! Андрей Термосёсов несет не мир, а меч, он дело разумеет, он говорит вам: бросьте эти школки: они вредны делу. А вам это дико. Дико? А знаете ли вы, что народ, обучась грамоте, станет святые книги да романцы читать. Вы думаете, вольномыслие пойдет? думаете, что он теорию Бабёфа облюбует? Как же? Сейчас, так и держите. Беда нам будет от народа. Отпущу я вора, теперь, в нынешнее время… Ничего! Он просто рад, что его отпустили и только и опять пойдет воровать и собственникам все вред да вред; а нуте-ка пусти я его тогда, при всеобщей грамотности? А почем вы знаете, что другой не станет размышлять: «что же, мол, это такое? Зачем, мол, суд воров отпускает? чем это кончится? Этак, мол, что мы нажили, то у нас воры и отнимут». Вот вам и пошли вопросы, вот вам и лишний враг! Грамотность не к разрушающим элементам относится, а к созидающим. Надо прежде разрушить до конца, а потом и учите.
— Но, говорят, революция невозможна, — возразила Данка.
— А? Что такое революция? Да на кой черт она нам теперь, революция, когда и так дело идет как нельзя лучше. Да и тут опять если б к тому пришло, что и революцию сделать, так неграмотный народ сто тысяч раз легче в кучу сбить. Вон мне бабка рассказывала, что в Петербурге при Александре Первом несколько десятков тысяч людей к Казанскому собору собралися из-за того только, что кто-то сбрехал, что поведут попа, который козлиной шкурой оброс. С таким народом лафа! А нуте-ка-с при Александре Втором на этакую штуку соберите-ка? Много ли соберете?.. никого. Каждый скот сидит, чай пьет, а сам газету «Сын отечества» слушает. Извольте ему теперь про черта натолковать! Он рассуждает: «Это, малой, брехня, — у газети про то ничего не списано». А прокламацию ему повесьте: «Это, говорит, господские дети на Царя за мужиков злятся, что мужиков отобрал». Нет-с, уж вы Андрею Термосёсову верьте: это мы их на свою голову читать повыучивали: но это теперь пока еще сотый читает; а что будет, как десятый читать станет? Нет-с: Андрей Иванов Термосёсов свое дело смыслит. В суде мужика как хочешь оправдывай, — вот против этого я ничего. От этого мужик в ярость, в азарт, в дерзость входит, — а учить его… нет-с: учить его не надо: это Термосёсов вам по пальцам доказать может. Вот почему новатор и должен несть не мир, а меч? — потому что вы зашли далеко по пути заблуждений, и отцы-то, чиновники, которых теперь выгоняют, ближе вас были к делу. Чиновник не враждовал с начальством, а свое дело обделывал, и начальство было за него, и он как хотел с этим народом расправлялся… А вы?.. что-с? Вы против начальства пошли, а народ вон Шевченке скрутил руки да к начальству его привел. У вас теперь что шаг, то миндальщина: вдруг решили: детей не бить! А Андрей Термосёсов говорит: бей их! Катай! — они битые вырастают пять раз грубей и свирепей! Сравни-ка битого семинариста с небитым дворянчиком: дворянчик пшик-пшик, да и оселся: сам взойдет в раж да и свеликодушничает, а семинарист… «блажен, иже имет и разбиет младенцы о камень», — семинарист не пощадит! Вам говорят: магазины, заводы; а Андрей Термосёсов говорит: к черту эти все магазины! Это мещанство; рутина это! На службу иди: власть забирай, силу сосредоточивай. — Вот, матка, вот «Что делать?»-то нашего времени! А прозелитизм, — заключил Термосёсов, — нам не нужен никакой прозелитизм: это, что теперь нужно делать — это у всякого у самого в инстинкте есть. А если есть охота вербовать прозелитов, ну можете, тяните за собой хорошего человека, разрушайте предубеждение против службы… Да, впрочем, ничего и этого не надо, сказано: все там будем, и так это и будет.
Термосёсов перевел дух и, изловив Данку за руку, сказал:
— Обновленье, господа, обновленье, — старая рухлядь Чернышевского не годится более. За предприятия в кандалы попадают; а нам нужно властовать и господствовать, а не сибирских клопов своей плотью питать. Теперь иной путь! Вот вам Андрей Термосёсов — он весь как стеклянный ходит, — все в нем видно и ничего ж с ним не поделаешь. Спроси его: «ты в Бога веруешь?» — Он ответит: «верую!» «Каракозовских мнений не разделяешь?» — не разделяю! «Против начальства злого ничего не мыслишь?» — не мыслю. Напротив, даже очень его хвалю. Что же мне начальство? Я не каткист, или не аксаковец: я всем доволен и рад стараться… А вот…