Божедомы
Шрифт:
— Сослали ее?
— Кой черт сослали! «Иди, — сказал ей после, — иди, дитя, и к сему не согрешай», — и отпустил. Замужем она теперь в Петербурге и панихиды по Муравьеве служит. Совсем отбил. Полагали на нее надежды, а она вышла дрянь.
— Да вы же говорите, что все это можно?
— Можно? Я и сейчас скажу, что можно, но надо же это не так, не взаправду… Э! да тебе еще не пришел час это понимать! Возьми-ка его прочь от меня! — заключил он, спускаясь с дивана и подавая Данке портретик Муравьева.
— Не надо его?
Термосёсов сошел,
— Да, не надо!
— Я не понимаю… — сказала Данка и замолчала.
— Чего?
— Да вот… Если все это… надо отыгрывать, как вы говорите… зачем же тогда Муравьева здесь не повесить?
— Зачем?.. А затем, что впечатление очень неприятное.
— Чем?
— Да видишь… бяка-бабака-козел-бу!.. — проговорил он Данке, как пугают детей, и добавил:
— Спрячь его лучше подальше; а то…
И Термосёсов сделал гримаску, подобную той, какую сделал Мефистофель, когда ему предлагали укрыться в часовне.
Бизюкина поняла это и отнесла назад карточку Муравьева в свою спальню.
— Ну, а теперь б'yзи! — сказал, встречая ее, когда она возвратилась, Термосёсов.
Данка не совсем поняла значение сказанного, но по предчувствию смутилась и прошептала:
— Что?
— Бузи, бузи! — внятнее повторил ей Термосёсов, придерживая ее ладонями за бока и вытягивая к ней хоботком свои губы.
Данка сконфузилась, отодвинула его руки и сказала:
— Что вы это такое!
— А как же? — спросил Термосёсов. — Какое же мне будет поощрение?
Бизюкиной это показалось так смешно, что она тихонько рассмеялась и спросила:
— За что поощрение?
— А за все: за труды, за заботы, за расположение. Ты, верно, неблагодарная? «О женщины, женщины», — сказал Шекспир, — шутя воскликнул Термосёсов и, крепко взяв своей рукою правую руку Данки, расправил ее кисть и смело провел за открытый ворот своей рубашки и положил на нагое тело.
— Правда, горячее сердце у меня? — спросил он.
Данка была совсем обижена и рванула руку, но рука ее была крепко притиснута рукою Термосёсова к его теплому боку.
— Те-те-те-те! Лжешь — не уйдешь! — шаля, проговорил ей Термосёсов и обвел свою другую руку вокруг ее стана.
— Чтобы заставлять себе человека служить, надо его поощрять: это первое правило.
Этим Бизюкина была уже так ошеломлена, что только сжалась в лапе у Термосёсова и шептала: «Пустите», — но шептала словно нехотя, словно в самом деле горничная, которая тихо шепчет: «Ай, сейчас во все горло крикну!»
Термосёсов это и понимал: он тихо сдерживал Данку в своих объятиях, но не употреблял против нее никаких дальнейших усилий, хотя при слабости ее защиты ему поцаловать ее теперь ничего не стоило.
— Мы ничего не берем насильно, а добровольно, наступя на горло, — проговорил он шутя и глядя ей в глаза так близко, что она чувствовала его дыхание и ощущала, что ноги его путаются в ее платье.
— Вы очень дерзки, — сказала она.
— Ни капли: а Андрей
Данка, конечно, желала быть умной.
— Вы очень хитры, — сказала она, слегка отклоняя свое лицо от лица Термосёсова.
— Хитер! Ну брат, выкрикнула слово! Нет, душатка, Андрей Термосёсов как рубаха: вымой его, выколоти, а он, восприяв баню паки бытия, опять к самому телу льнет. А что меня не все понимают и что я многим кажусь хитрым, так это в том не моя вина. Я, вот видишь, не только все сердце свое тебе открыл, а и руку твою на него наложил, а ты говоришь, что я хитрый.
— Вас, я думаю, никто не поймет, — ответила Данка, совершенно осваиваясь с своим положением в объятьях Термосёсова и даже мысленно рассуждая, как это действительно оригинально и странно идет все у них. Точно в главах романа: «оставим это и возвратимся к тому-то», потом «оставим то-то и возвратимся к этому», — от любви к поученью, от поученья к любви… и все это вместе, и все это поучая.
И Данке вдруг становится преобидно, что ее поучают. Она припоминает давно слышанные положения, что женщины не питают долгой страсти к своим поучателям и заменяют их теми, которые не навязывают им своего главенства, и она живо чувствует, что она ни за что не будет долго любить Термосёсова, но… тем более он любопытен ей… Тем более она желает видеть, как он все это разыграет при необычайности своих приемов.
А Термосёсов между тем спокойно отвечает ей на ее замечание, что его «никто не поймет».
— Что ж, это очень может быть, что ты и права, — говорит он. — Свет глуп до отчаянности. Если они про Базарова семь лет спорили и еще не доспорились, так Термосёсов — это фрукт покрепче, — станут раскусывать, пожалуй, и челюсти поломают; и моей-то вины опять в этом нет никакой. Я тебе сказал: Термосёсов сердце огонь, а голова отчаянная.
— Ваша откровенность погубит вас, — уронила с участием Данка, согревшаяся животным теплом у груди Термосёсова.
— Погубит? — ничего она не погубит. Некого бояться-то!
— Ну, а он?
Данка кивнула по направлению к покою, где спал судья Борноволоков.
— Судья-то? — спросил Термосёсов.
— Ну да?
— Эка, нашла кого выкрикнуть! — воскликнул, встряхнув Данку за плечи, Термосёсов. — Ничего вы здесь не понимаете! Судья! Ну судья и судья, ну и что ж такое? Читала, в Петербурге Благосветлов редактор возлуп'e пребок'y своих рабочих, ну и судил судья и присудил внушение. Ольхин судья называется… Молодчина! А поп демидовский барыне одной с места встать велел, — к аресту был за это присужден, и опять, стало быть, мировой судья молодчина.