Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
Его брат, прокурор, рассказывал ему, громыхал доктор Бенрат, отчаянно защищаясь, что властям известен каждый врач, который занимается этим делом, городу нужны, понятно, подпольные врачи, их терпят, но лишь до тех пор, пока не поступит донос, тут уж принимают меры: врача арестовывают, делают вид, что все потрясены, что кого угодно подозревали в этих темных делишках, только не его. А завистники есть у каждого, они только того и ждут, чтобы обнаружить у тебя изъян, основание, чтобы обвинить тебя во всех смертных грехах и изничтожить. И где бы он это сделал? Может быть, здесь, в своем кабинете? Да понимают ли они, что речь в данном случае идет о самой настоящей операции? Тем более не может он распорядиться, чтобы Анну приняли в клинику св. Елизаветы. Сестры там весьма проницательны и подозрительны, стоит ему попросить нитку, чтобы перевязать женщине фаллопиевы трубы, стерилизовать ее, ведь ей только-только сделали третье кесарево сечение, еще одни роды она не перенесет, как они тотчас же откладывают инструменты и отходят от операционного стола. С сестрами в этой клинике шутки плохи, они фанатичные католички.
Ганс и Анна стали горячо извиняться за то, что вообще пришли. Ганс понимал, что
От этого второго врача Анна возвратилась сияющая. Вот это человек! Не меньше шестидесяти, седовласый, добрые глаза и даже небольшая белая бородка, ну просто родной дедушка. Приемная, правда, у него крошечная и унылая, а из кабинета слышно каждое слово, каждый стон. Когда она наконец зашла, старый господин как раз выносил таз, полный крови. Ассистентки у него нет. Он даже имени своей пациентки знать не хочет. Ей пришлось раздеться, он ввел ей ватный тампон, смоченный в какой-то едкой настойке, и таблетку. Когда она хоть что-то почувствует, пусть снова приходит. На протяжении месяца Анна девять раз ходит в этот старый дом, ждет в унылой приемной, дрожит от страха, что войдет знакомая дама, рада, когда наконец ей можно пройти в кабинет, чтобы вернуться домой с проблеском надежды. Каждый визит стоит десять марок. И каждый раз она должна раздеваться. Но в ее состоянии никаких изменений не наступает. У Ганса возникают сомнения. Он просит рассказать ему, о чем они говорят, повторить каждое слово, сказанное врачом. Анна за последнее время осунулась. Губы ее побледнели. Темные волосы потеряли блеск и торчат жесткими прядями. Гансу приходится иной раз часами уговаривать ее, чтобы она пошла на прием; настойку врач вводит все более и более едкую, осмотры становятся все болезненнее. Но Ганс не отступает. Его не оставляет мысль о матери. Внебрачный ребенок! Жениться сейчас он никак не может. Нет, только не при таких обстоятельствах. Анну он любит даже больше, чем прежде. Быть может, он действительно любит ее. Он привязан к ней. Ее состояние — это его состояние. Он страдает вместе с ней от ее судорог и от зондов, которыми ее мучают. Неужели это и есть любовь? Да. Нет. Да…
Во всяком случае, прежде надобно все привести в порядок. И вот Анна возвращается после девятого визита. Плачет. Этот солидный врач с добрыми глазами, этот настоящий дедушка, он ее сегодня снова всю ощупал, мял ее грудь, а потом прижимался к ней: ее фигура, мол, напоминает ему одну из Боттичеллиевых картин, да, он только не помнит которую. У Ганса глаза заволокло красной пеленой. Он, конечно же, любит Анну. Порога того дома она больше не переступит. Но когда она пришла в себя после злосчастного визита, он снова послал ее к доктору Бенрату. Может быть, тот знает другого врача, такого, кто сделает ей все, что надо, без подобных экспериментов. Ганс вспомнил железнодорожника и почувствовал, что Анна ему ближе, чем когда-либо раньше. Вернулась Анна домой, уже побывав у нового врача. Этот врач достоин всяческого доверия.
Он принимает только в присутствии жены. Ее он сразу же осмотрел. Но сказал, на четвертом месяце ничего уже сделать невозможно. Анна сидела как каменная. Выглядела вконец измученной. Она, видимо, отчаялась. Ганс решил пока молчать. Нужно выждать. Пусть сама примет решение и еще раз сходит к тому врачу. А начни он ее уговаривать, так лишь вызовет протест. У нее больше не было сил. Она плакала по любому пустяковому поводу. Ничего не ела. Не спала. Мать часами уговаривала ее, пыталась узнать, что с ней, уверяла в своей дружбе, в готовности все понять, но именно матери Анна не хотела ничего рассказывать. Кому угодно, только не чуткой, свободомыслящей матери, которая по всем вопросам способна держать речи. У Ганса она выплакивалась. Дрожала и всхлипывала, уткнувшись ему в шею, впивалась ногтями в его кожу, цеплялась за него, словно утопающий в волнах грозной опасности. Ганс в этих случаях сидел, выпрямившись в кресле, механически гладил ее по голове, уставившись в противоположную стену, и пытался ввернуть в ее отчаянные вопли слово-другое; но проходили часы, пока она вообще начинала хоть что-либо слышать. И только когда она выплакивала все слезы, когда с вспухшими красными глазами лежала рядом с ним и дыхание ее становилось опять спокойнее, только тогда мог он говорить. Но не знал, что сказать ей. Им владела только одна мысль — положить конец ее положению. Он без конца бормотал ее имя. А однажды даже заплакал. Настоящие слезы катились по его лицу. Он сам себе удивлялся. Не мог припомнить, когда в последний раз плакал. Если она капитулирует, все пропало. Он снова бормотал ее имя. Сейчас он пришел в отчаяние, но прекрасно сознавал положение и решил: нужно разыграть перед ней комедию, произвести на нее такое впечатление, чтобы она пошла к тому врачу. Нельзя сказать ей: ты должна пойти к тому врачу. Нужно что-то такое разыграть, что заставит ее подняться и отправиться к нему. Надо, чтоб она сделала это по собственному почину. Но ему все еще ничего не приходило в голову, он все еще бормотал тихонько ее имя. А потом и вообще замолчал. Анна подняла на него глаза. Он сделал вид, что не замечает ничего, лежал, все так же уставившись в противоположную стену.
— Может, мне еще раз попытаться? — спросила вдруг Анна.
Он пожал плечами, сделал вид, будто ему теперь уже все безразлично.
— Ты хочешь, чтобы я еще раз попыталась? — сказала она.
Ганс не ответил. Тогда Анна решила:
— Завтра я еще раз пойду к нему. Только сначала возьму деньги из банка.
На другой день вечером он пришел к ней. Она лежала в постели.
— Мне нужно перебраться в гостиницу, — сказала она. — Завтра я уже не смогу вернуться домой. Он начал.
Ганс ежедневно навещал ее в гостинице на окраине города. Анна дала врачу тысячу марок. После этого он вскрыл околоплодный пузырь и сделал укол, чтобы вызвать схватки. Два дня все оставалось без перемен. Ганс носился под дождем по улицам. Анна лежала на втором этаже. Комната ее выходила во двор. Больше часу Ганс там не выдерживал. На третий день Анна пробыла у врача четыре часа. Ее пристегнули к креслу ремнями. Жена врача сделала ей уколы. После этого врач начал вырезать плод. Анна закричала. Наркоз не действовал.
— Сейчас подействует, — успокоил врач. — Мы дали вам отличный наркоз.
На нем был темный резиновый фартук. Три часа он резал и рвал что-то в ней ножами и клещами, выволакивал на свет божий кровавые куски мяса и бросал их в большой белый таз. От времени до времени он призывал к себе жену, которая держала голову Анны, показывал ей кусок, шептался с ней, что-то спрашивал, она, пожав плечами, возвращалась к Анне, к ее голове, а он продолжал истязание. Если Анна хоть на секунду прикрывала глаза, жена врача сильно хлопала ее по щекам и кричала:
— Что это с вами! Эй, вы! Открывайте глаза, ну-ка!
Она, видимо, здорово испугалась. Тут Анна поняла, что ей никакого обезболивания не сделали, что ей приходится терпеливо выносить все муки в полном сознании.
— Я думала, — рассказывала Анна, — что умираю. Наркоз дать было слишком опасно. Никогда больше, Ганс, никогда. Не могу тебе даже рассказать. Ужаснее и быть не может. Когда он кончил, они положили меня в заднюю комнату. Кровотечение не прекращалось. Он сказал: если сейчас не прекратится, вас придется отправить в клинику. Я сказала, что не хочу в клинику. Он на меня наорал. Но я сказала, что не хочу в клинику. Оставьте меня здесь. Да вы истечете кровью, орал он, сейчас я вызову машину. Но если в клинике спросят, от какого вы врача, не называйте имени. Не обмолвитесь обо мне и словечком. Сестры станут угрожать, припугнут, что оставят вас истекать кровью, если не назовете имени. Не бойтесь. Они обязаны позаботиться о вас. А я только рыдала. И просила дать мне еще хоть один час. Если за этот час кровотечение не кончится, пусть отправляет меня в клинику. Он глянул на меня, сам весь потом обливается, чертыхнулся и оставил меня в покое. Час я лежала и твердила себе: нельзя мне истечь кровью, нельзя мне истечь кровью, нельзя… нельзя… Когда он через час вернулся, кровотечение прекратилось, тут он ухмыльнулся. Сказал: вам повезло. В клинике не очень-то любезны к тем, кто после подпольного аборта. Пришла его жена и обмыла мне лицо.
Анна еще три дня пролежала в гостинице. А потом Ганс приехал за ней на такси. Это был первый случай в его жизни, когда он воспользовался услугами такси.
Матери Анна сказала, что она отравилась рыбой в гостях у приятельницы, где провела все эти дни.
Ганс остался на эту ночь у Анны. Она сто раз рассказывала ему, что с ней было. Хотя все время твердила: не могу рассказывать. Ганс, уже засыпая, слышал, что она еще говорит; он спал, снова просыпался, Анна взглядывала на него, улыбалась, клала руку на свою набухшую тяжелую грудь и показывала, что появилось уже молоко.
— Потом! Все будет потом, — говорил он.
— Не знаю даже, был это мальчик или девочка, так они все искромсали.
Ганс подумал: на все это она пошла ради меня. Мы с ней и вправду сроднились. Наверно, мне надо теперь на ней жениться…
II. СМЕРТЬ НЕ ОБХОДИТСЯ БЕЗ ПОСЛЕДСТВИЙ
Доктор Бенрат сидел напротив Сесили. Обычно, приходя к ней, он спешил сесть рядом с ней на кушетку, и, уже пока они пили чай, приглушал голос до шепота, чем как бы сжимал пространство вокруг них, сжимал до размеров ореховой скорлупы, в которой им приходилось тесно приникать друг к другу. Сегодня он молчал, Сесиль молчала тоже. Оба не отрывали глаз от чашек с чаем, от мозаичного столика, разделяющего их. Мозаичная столешница была оправлена в латунь. Даже ножки столика были латунные. Три круто изогнутые вверху колонны, холодно поблескивая острыми краями, поддерживали крышку. В этой комнате все было из камня, из латуни, из синтетики и полотна; все было пестрое, сверкающее, ручной работы, все обнаруживало чувство стиля и определенную систему. Даже воздух здесь, все пространство этой комнаты точно прочерчено было четкими кривыми и пересекающимися прямыми, этаким абстрактным плетением, режущим глаз. Сесиль вовсе незачем подчеркнуто демонстрировать, что у нее есть вкус, подумал Бенрат, так ведь чаще всего поступают те, у кого его нет. Но Сесиль как раз обязана была так поступать, будучи владелицей магазина художественных изделий. Впервые войдя в эту комнату, он испугался. Его пугало, что Сесиль относится к категории людей, трусливо избегающих всего, что могло бы показаться нарушением стиля; человек со вкусом, иначе говоря, человек, хоть сколько-нибудь уверенный в себе, устроит свою квартиру и свою жизнь так, как сам того хочет, не цепляясь судорожно за строгие требования стиля, словно за поводок. Человеку, следующему принципам религии или, на худой конец, некой морали, легче жить на свете, как и человеку, следующему заданному стилю, легче устроить и обставить квартиру. Не нужно утруждать себя, раскрывая свои внутренние возможности. Придерживайся регламента и приобретешь жизнь в готовом виде. Отчего же он сам не держался за поводок той или иной высоконравственной системы? Если бы, так он не сидел бы сейчас в квартире своей возлюбленной. Он себя слишком высоко ценил. Он не желал отказываться от своего «я». Он хотел распознать все свои возможности, все зеркальные отображения своей личности в другом человеке. Как он отражался, так сказать, в своей жене, он уже знал, и узнал это слишком быстро, ему не было более надобности заглядывать в это зеркало. Эти земли были ему известны, вступая на них, он не ждал потрясений. А ему требовались потрясения, иначе он бы не выдержал — приемные часы, клиника, визиты, роды, операции, роды, благоговение в глазах пациенток, их безобразные тела, их низменно-животная благодарность. А если приходили их мужья, пациентки стыдились за них; поначалу его это возносило, как воздух возносит птицу, он упивался раболепством в любой форме, он обрел сверхмужественность, ибо умел манипулировать продезинфицированными руками и отработанными приемами в той сфере, в которой женщины привыкли сталкиваться лишь с вожделением, поклонением, визготней и безрассудством; но очень скоро его триумфы стали повседневностью, деньги потекли ручьем, день потянулся за днем, откуда же подуть свежему ветру? Бирга вела дом и мечтала о детях, но он пока что еще их не желал.