Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
— Теперь тебе в самом деле нужно идти, — сказала Сесиль. — А то Бирга заподозрит неладное.
Всегда Сесиль хлопотала о том, чтобы Бирга ничего не заметила, всегда она отступала на второй план, унижалась, отказывалась, чтобы не волновать Биргу, не обижать ее. Именно это так влекло Бенрата к Сесили, благодаря этому она и была достойна любой жертвы. Любой, кроме одной-единственной.
Бенрат неверными шагами добрался до переулочка, где поставил машину. Вначале он беззаботно ставил ее перед домом, в котором жила Сесиль. Но сейчас он не мог себе даже позволить думать о Сесили. Вокруг была вражеская страна. Ему нужно иметь приготовленное заранее объяснение на случай, если он встретит знакомого, ему нужно заранее обдумать, что ответить Бирге, если она звонила в его врачебный кабинет или в клинику, если его спрашивал кто-либо из друзей, если завтра или послезавтра кто-нибудь в присутствии Бирги спросит, что он в это время дня делал в этой части города, и так далее.
Мозг Бенрата работал с точностью хирургического ножа. Бенрат мысленно раскладывал перед собой все и всяческие вопросы и на каждый вопрос подготавливал ответ, снабженный дополнениями, которые могли понадобиться; ведь вокруг его ответа могла развернуться дискуссия. Его мозг выполнял эту работу без напряжения и без радости. Он привык к такой работе с давних пор. Бирга, конечно же, заметила, что в их отношениях произошли какие-то изменения, но Альф умел привести на то веские причины, которые исключали мысль о другой женщине. Он исподволь пускал в ход все средства убеждения, стараясь также, чтобы у Бирги не зародилось ощущение, будто растущая между ними отчужденность связана с ее болезнью. Дело в том, что Бирга уже долгие годы страдала какой-то болезнью волос; болезнь с трудом поддавалась лечению, но не вызывала болей, не уродовала Биргу настолько,
Бирга независимо от полученного воспитания была по натуре своей пуглива. Вполне вероятно, глаза ее ни на йоту не уменьшились бы, проведи она юность не в тосканского стиля вилле, движения ее ни на йоту не стали бы целеустремленнее, а ожидания ничуть не более земными, вырасти она в мышино-сером многоквартирном доме. Все существо ее было соткано из одних только чувствований, и оттого реальный мир не изменил бы ее, разве что причинил бы ей страдания. Что он впоследствии и сделал со всей жестокостью. Альф, прекрасно это сознавая, стал его самым ревностным пособником. Бирга целиком и полностью зависела от мужа, как растение зависит от света. С безмятежной естественностью растения пустила она корни в новой для нее сфере, которую подготовил Альф. Любое образование было ей ненавистно, всякая приверженность к предметам, людям или развлечениям была ей чужда. Она получила Альфа и теперь хотела только детей. Все остальное лишь отвлекало, было помехой. Когда она смотрела на Альфа, взгляд ее выражал нечеловеческую готовность жить только для него и такую же чудовищную жажду, утолить которую способен был только он, Альф. Прошло много, очень много времени после свадьбы, прежде чем Альф осознал, в какой полной от него зависимости живет Бирга. И, осознав это, понял — Бирга из-за него будет несчастна. Так глубоко несчастна, что это станет опасно для ее жизни. У него была профессия и развлечения. Летом он ходил на яхте, зимой бегал на лыжах. Ему необходимо было подхлестывающее внимание многолюдного общества. Ему нужны были слушатели. Отдельная личность не способна была расшевелить его, не способна была глубоко, до полного изнеможения, до пресыщения даже, до взрыва всех сил взволновать его, без чего ему для «психологического обмена веществ» — как он это называл — никак не обойтись. Да разве достало бы ему Бирги, ему, с годами все более жадному на людей, если ее окружала лишь накаленная тишина, если все существо ее целиком направлено было на внутреннюю гармонию, на безмолвное взаимное поглощение! Общество — вот где можно играть с огнем, а это единственная игра, какой в нашем веке мог безоглядно увлечься настоящий мужчина. Превратить внезапно шесть-восемь человек, погибающих от скуки, с трудом пережевывающих то одну тему, то другую, в слушателей — вот что давало ему удовлетворение. Когда он говорил, слушатели должны были самих себя забыть, он своими речами управлял ими, как управляют лошадью, давая ей шенкеля или, если она не подчиняется, шпоры. Бросить им вызов, оскорбить их, дабы ощутить сопротивление и на мгновение-другое в полной мере ощутить свою значимость.
Под глазами Бирги легли со временем густые тени, движения ее потеряли свое бесхитростное совершенство. Она, не созданная для борьбы ни в какой ее форме, начала защищаться. Не понимая, что ее ожидания были далеки от всего земного, она предположила, что другая женщина мешает Альфу испытывать к ней то всепоглощающее чувство, какое для нее было столь естественным. Когда они пытались объясниться, разговор их двигался всегда по одному и тому же кругу, из которого не было выхода. На период этого бесконечного кружения и пришлось начало ее болезни. Бирга стала еще более ранимой. И только в эту пору Альф увидел Сесиль. Для него Сесиль долгое время была просто владелицей магазина художественных изделий, где все его знакомые, и Бирга тоже, покупали подарки, чайные чашки, гардины, гравюры и метелочки смахивать крошки. Бирга проводила часто вторую половину дня в этом магазине, который Альф уже из-за одного названия посещал неохотно. Он не разделял склонности своих знакомых к этому направлению моды и вкуса. Безапелляционность, с какой этот вкус защищали его приверженцы, и название магазина, которое Альф считал манерным, портили ему все удовольствие, какое он мог бы получить от той или иной вещи. Бирга часто делала покупки в этом магазине; покупала она не все подряд и не полагалась полностью на то, что в магазине Сесили все и всегда отмечено изысканным вкусом, нет, у нее было весьма своеобразное пространственное воображение, благодаря чему она умела зрительно сочетать предметы самого разного происхождения, собранные затем в ее доме, они создавали гнетущую атмосферу, вызывающую мрачные отзвуки в душе. Альф с Биргой не раз бывали у Сесили, но по-настоящему он узнал ее только в свете; на безотрадно глубокомысленных вечерах литературного общества; на балах в доме владельца консервного завода Францке, которые его жена охотнее всего ограничила бы демонстрацией новых туалетов, ибо тогда ей удалось бы за один вечер показать значительную часть своих платьев; обычный же бал позволял ей переодеться самое большее два или три раза (мотивировала она свое переодевание тем, что первое платье оказалось слишком теплым: «Такой тяжелый шелк». На второе платье ей, к сожалению, опрокинул рюмку с красным вином этакий увалень, чиновник из министерства, конечно же, жаль горностаевой оторочки!). На одном из приемов у госпожи Фолькман Альф впервые танцевал с Сесилью. Потом она по его просьбе вступила в яхт-клуб. Он стал ревновать, Сесиль была окружена поклонниками. Он следил за каждым ее движением, даже невольным — каждое ее движение, раскованное и вместе с тем полное внутреннего напряжения, отличалось кошачьей гибкостью; сама же Сесиль была человеком веселым, по-детски непосредственным.
Быть может, в ней дремала какая-то особенность, которая на всех вечерах не давала себя знать. Альф заинтересовался ею, а потом обозлился — Сесиль повсюду таскала за собой этого молодого художника, который кокетничал своим немецко-французским происхождением. Считалось, что он вырос в Париже. Он рисовал бессмысленные, но прекрасные картины, лицо его было чересчур правильным, выделялся на нем только чуть крючковатый нос, что придавало ему мужественность, резче подчеркивая правильность остальных черт. Но для Сесили он же слишком маленького роста и слишком хрупкого сложения! Простодушие придавало ему очарование в глазах дам, однако доктор Бенрат надеялся, что Сесиль сумеет в этом разобраться. А не сумеет — значит, он ошибся в ней. Должна же она заметить, что у этого малого вся внешность, вплоть до жестов изящных рук, рассчитана на эффект.
По всей видимости, художник понял, что его тонкое лицо производит особенно благоприятное впечатление, если на нем едва заметно отражаются его внутренние страдания и горечь, и с тех пор постоянно изображал на своем лице мировую скорбь; даже когда улыбался, а он улыбался, стоило кому-нибудь с ним заговорить.
Клод был правой рукой Сесили. Она посылала его делать закупки в Париж. А когда заметила, что большая часть ее покупателей на каникулы отправляется в Испанию и Африку, стала посылать его в Севилью и Алжир, желая обогатить расцветку и формы своих товаров новыми оттенками модного фольклора. А также в Югославию, в Грецию и Египет. Клод всегда, хоть на самую малость, но успевал опередить филиппсбургских туристов; он знал, как далеко позволяют гиды забираться иностранным туристам, и углублялся в кварталы туземцев на две-три улицы дальше, скупая там товары для Филиппсбурга. В обществе Сесиль без него почти не появлялась. Говорили, что он ее любовник. Доктор Бенрат, окрестивший его как-то «полусамцом», заслужив тем самым бурное одобрение мужчин, не находил себе покоя при мысли, что женщина, подобная Сесили, принадлежит этому Клоду, который и пятидесяти лет от роду будет выглядеть чахлым юнцом.
Бенрат начал вести с Сесилью мысленные беседы. В беседах этих он показывал себя человеком, превосходящим ее во всех отношениях. Подобными упражнениями он стабилизировал свое самосознание, чего прежде ему вовсе не требовалось. Профессиональные способности сделали его уважаемым всеми врачом; способности эти распространялись не только на его профессию, на его знания или на его профессиональную технику; когда о нем говорили, и это было ему известно, никто не мог разграничить его способности, никто не мог сказать, он, мол, приличный врач, но в остальном ничего собой не представляет. Славы хорошего врача он достиг тоже благодаря своему дару любую ситуацию живописать ошеломляющими словами, — словами, порождавшими столь своеобразные картины, что даже те слушатели настораживались, которые обычно ничуть не интересовались подобными темами. Свои диагнозы он вручал пациентам точно букеты фантастических цветов, его разговоры у постели больного были искрометными плодами его вдохновения, которые больные благоговейно сохраняли в памяти и после того, как господин доктор уже давным-давно прошел к следующей кровати. Он был в каждый данный миг и опытным врачом, и творцом огорошивающих слов. Мускулистый, почти двухметрового роста, всегда загорелый спортсмен, художник-любитель, рисующий приятные глазу картины, чуть печальный, но сохраняющий элегантность; в придачу ко всему, он еще играл на рояле, импровизировал, подражая при этом любому стилю. Доктор Бенрат знал, что все его способности известны всему филиппсбургскому высшему свету, и с полным спокойствием готов был к любой встрече; ведь чем же еще были светские развлечения, как не рамкой, предназначенной окаймлять его портрет! И все-таки, решив поговорить с Сесилью, он не понадеялся на свои способности. Он репетировал, как желторотый юнец, впервые назначивший свидание. Когда же у него наконец хватило смелости повторить реальной Сесили все, что он мысленно не раз высказывал ей, ему не пригодилось ничего из отрепетированного материала. Сесиль своей покорностью лишила его дара речи. Тут он понял, какие богатства бывают погребены под светским пустословием, оказалось, что для Сесили нет ничего более важного на свете, чем мужчина, которого она могла бы любить. Бенрат с облегчением вздохнул, узнав, что она вовсе не разделяет всеобщей неумеренной увлеченности художественными ремеслами и что у нее нет никакой близости с Клодом. Да, она спала с ним, один-единственный раз. Бенрат вздрогнул, услышав это. Признание Сесили, хотя он обо всем уже знал, — признание, услышанное им из ее уст, стало решающим толчком: любовь к Сесили, вспыхнув, сразила его как тяжелая болезнь. Но ему пришлось едва ли не силой подчинить Сесиль своим желаниям. Робость перед известным врачом, уважение к его браку, уважение к Бирге, которую она ценила больше других покупательниц, и смутное предчувствие, что Альфа она полюбит сильнее, чем всех, кто был у нее до него, — все это заставляло ее скорее избегать его общества, чем искать его. Но для Бенрата не было пути назад. Его превосходство исчезло бесследно. Перед ней он не пытался блистать. Не напускал на себя важности. Он просил с такой неодолимой силой, что Сесиль сдалась. И тогда он подчинил ее себе. Она бы могла им вертеть, как хотела. Но и она ничего иного не желала, как подчиниться ему. Последовали дни, недели, когда одно открытие следовало за другим. Насколько же иным оказывается человек, когда с него слетает словесная шелуха, когда он смеет быть самим собой, когда не тщится ежесекундно претворять в жизнь некое надуманное построение!
И насколько же превосходила теперь Сесиль Бенрата. Она была сильна, сейчас уже страдая больше, чем он когда-либо смог бы страдать. И уже очень скоро они признавались себе, что сообща навлекли на всех троих несчастье, — несчастье, которое когда-нибудь примет зримый всему миру образ, ибо осознавали нерушимость своих отношений.
Бенрат ничего не мог сказать Бирге. За годы тщательных усилий он натянул между Биргой и действительностью плотную сеть ловко сотканной лжи. Он методично использовал их разговоры, их бесконечное отчаянное кружение, чтобы, как он говорил, «постепенно отрезвить Биргу». Хотел ввести не знавшую удержу мечтательность Бирги и ее неограниченные надежды в земные рамки, хотел шаг за шагом внушить ей, что на земле невозможно сохранить всепоглощающее чувство и требовать его от других, что есть даже браки, существующие при полном отсутствии любви. Не то чтобы он желал такого брака, но Бирге следует признать хотя бы его возможность. Бенрат знал, что развестись с Биргой он не может, даже если бы и хотел этого, даже если бы все существо его взывало к Сесили, и он буквально до крови бился головой об окружавшие его препятствия, которые собственноручно воздвигал в течение всей своей жизни. Казалось, будто, женившись на Бирге, Бенрат взял на себя обязанность защищать в нашем, совсем-совсем ином веке последний оплот всепоглощающего чувства, будто все браки мира зависели от усилий, какие прилагал он, чтобы жить с Биргой. Развод с Биргой представлялся ему подрывом порядка в мире, его самого последнего, уже и без того сильно попорченного звена. Бирга после развода, вздохнуть не успев, ушла бы из жизни. Он стал бы убийцей. Он знал это. И Сесиль тоже знала это.
И вот теперь, возвращаясь домой в машине по кишащим людьми улицам, различая множество лиц, лица тех, что, склонившись над рулем, прокладывали себе дорогу, и лица других, что, торопливо перебегая перед его радиатором улицу, боязливо искали его взгляда, чтобы успеть удостовериться, что и он заметил их намерения, видя то тормозящие, то срывающиеся с места машины и автоматическую деловитость мотоциклистов, ловко проскакивавших повсюду, замечая усилия, какие прилагали люди, стараясь в целости и сохранности доставить домой свои бренные тела, он перестал терзаться поставленными ему пределами, почувствовал себя уютно в потоке поспешающих, болезни которых были ему хорошо известны, заботы которых были и его заботами.
Может, завтра разразится война, думал он, тогда мы с Сесилью сбежим. Но даже этого он бы не сделал. Ведь когда-нибудь мы умрем, так или иначе, думал он. Это единственное, в чем можно быть заранее уверенным. Все остальное он устанавливал задним числом. В один прекрасный день он установил тот факт, что женился на Бирге и что у него в Филиппсбурге есть врачебный кабинет и собственная палата в клинике св. Елизаветы. А когда понял, что ему нужна Сесиль, было уже поздно, он уже считал, что не способен ни от чего отказаться. Вся его жизнь состояла, если разобраться поглубже, в том, чтобы на свой лад одолевать всегда задним числом установленные факты. Как врач, он был — да и могло ли быть иначе — непоколебимым приверженцем пассивной школы родовспоможения; к ней относятся те врачи, кто в противоположность последователям активной школы делает акцент не на слове «вспоможение», а на слове «роды», кто больше надеется на рожающую мать, чем на вмешательство инструментов. Он был известен тем, что даже в самых сложных случаях почти никогда не прибегал к щипцам, а если уж прибегал, то — надо честно признать — иной раз слишком поздно. И все-таки он стал хорошим врачом, он умел излечивать, весь его склад способствовал выздоровлению больного. Он стал врачом, потому что отец его был врачом. О другом пути у них в семье и речи не было. А потом ему уже стало любопытно, что из него получится. Точно так же стало ему, по сути дела, любопытно, что же получится из его отношений с Сесилью. Все активные замыслы, идеи побега, энергичные выпады против того, что когда-то свершилось, все эти бунтарские настроения он называл «физиологической необходимостью», нарушениями кровообращения, мгновенно вспыхивающими и тут же гаснущими, устраненными не поддающейся никаким влияниям природой. К физиологической необходимости относилась и его жажда общественного коловращения. Хотя при всем том он не отличался ни жизнерадостностью, ни необузданными порывами, ни веселым нравом. Если бы слово «счастливый» не было противно его природе настолько, что он отвергал его как жаргонное словцо старшеклассников, как словцо начального жизненного опыта или чересчур легкомысленных оценок житейских отношений, то он назвал бы себя «несчастным человеком»; но честность мышления запрещала ему применить к себе отрицательный вариант слова, корень которого он воспринимал как уродство, как плод заблуждения в саду человеческого языка.