Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:
В Симхе-Меере молодой хасид и плутоватый илуй проглядывал поминутно, он таился в каждом его движении, в каждой складке его немецкой одежды. Хотя он стал немцем [118] , именовал себя Максом и говорил только по-немецки даже у себя дома, это был все тот же Симха-Меер от макушки до пальцев ног. Как и прежде, он в задумчивости разговаривал сам с собой, теребил кончик бородки, тянул за нее, как в старые времена, когда у него еще была хасидская борода. Немецкая речь Симхи-Меера напоминала напевное изучение Геморы, на еврейский манер он отвечал вопросами на вопросы, говорил половинками слов и полунамеками, как когда-то в хедере у меламеда реб Боруха-Вольфа. Он всегда был беспокоен, взмылен, на взводе. Он по-прежнему брал собеседников за пуговицу, хватал бритых людей, словно бородатых, за скулу. Лацканы его пиджака
118
В данном случае имеется в виду еврей, отошедший от еврейской традиции.
В то время как Симхе-Мееру ничего не шло, его младшему брату Янкеву-Бунему, ставшему теперь Якубом, все шло, и все сидело на его широкой мощной фигуре так, словно он отродясь не носил лапсердака. Он выглядел как аристократ в своих полубогемных, полубарских одеждах, в которые он влез с такой легкостью. Даже его черная борода — он сохранил ее, только подбрил баки — совсем не напоминала еврейскую. В цилиндре, в широкой черной пелерине, которую он накидывал на плечи с грацией завсегдатая опер, в белых перчатках и с элегантной тростью в руке, он выглядел как какой-нибудь иностранный магнат, экстравагантный и не чуждый искусства.
Ему, Янкеву-Бунему, прекрасно жилось на свете; со всех сторон ему улыбалось счастье. Он снова был первым, снова верховодил, как когда-то во дворе среди детей. Из-за своего младшего брата Симха-Меер спал тревожно. Его пожирала зависть.
Прежде всего, он не мог простить Янкеву-Бунему наследства. Отсидев по живому Симхе-Мееру семидневный траур, отец переписал завещание, указав, что сын его Симха-Меер не получит из его имущества ничего, даже подошвы от ботинка. Отныне все наследство переходило сестрам и Янкеву-Бунему. И оно было велико. Симха-Меер и не подозревал, что у его отца такое состояние. На долю Янкева-Бунема выпали добрые десятки тысяч наличными. Симха-Меер ходил взволнованный. На похоронах отца он как раз очень старался: дал на кладбище надорвать лацкан своего нового костюма, прочитал кадиш, даже отсидел положенный семидневный траур. Он хотел все исправить, понравиться матери, сестрам и брату. Но когда он заговорил о наследстве, родственники даже слушать его не стали. Он еще не рассчитался по ссудам, которые взял у них ради баронского титула Хунце. Теперь они держали его в руках. Ни в один правительственный суд он пойти не мог. Но он начал таскать сестер и брата к раввинам. Он пытался их перекричать, сбить с толку, но Янкев-Бунем не дал ему этого сделать. Симха-Меер не получил ни гроша.
Еще сильнее Симху-Меера возмутил иноверческий облик, который Янкев-Бунем принял сразу же после отцовской смерти. То, что самому Симхе-Мееру далось ценой большой войны, его брат провернул легко и гладко, как и все, что он делал. Симха-Меер был подавлен. Слишком уж просто ему все давалось, этому Янкеву-Бунему. Удача сама шла ему в руки, в то время как Симха-Меер должен был постоянно гнаться за ней, вырывать, выцарапывать удачу ногтями.
Да, Янкев-Бунем родился в шелковой рубашке. Даже внешне он ограбил Симху-Меера еще в материнском чреве. Он рос большим, высоким, красивым, веселым, жизнерадостным. Он наслаждался жизнью сам и хотел, чтобы ею наслаждались другие. Все его любили, все к нему липли. Он стал зятем миллионера, легко вошел в его дом, хотя совсем не был знатоком Торы и едва выучил лист Геморы; он быстро приспособился к новой одежде. Наконец, он так же непринужденно вошел в блестящий и яркий лодзинский мир — его приняли в богатейших домах, к которым Симха-Меер не смел даже приблизиться.
Теперь Янкев-Бунем больше жил в Лодзи, чем в Варшаве, и вел очень веселую жизнь. В новом отеле, где останавливались самые состоятельные гости, он снял шикарную холостяцкую квартиру. Целый день, хотя ему незачем было спешить, он разъезжал по дурно замощенным улицам Лодзи в карете на резиновом ходу, приветствуя направо и налево знакомых ему прохожих. Очень скоро он стал своим человеком в кругах лодзинской золотой молодежи и частым гостем в богатых домах, завел множество знакомых и друзей, окружил себя художниками, писателями и актрисами, водил их в рестораны, одалживал им деньги, пропадал во всевозможных театрах, кабаре, ночных клубах. Все официанты в ресторанах, все кучера знали его и снимали перед ним шляпы. Он разъезжал в карете как потомственный магнат. Дамы смотрели на него в лорнеты.
— Честь имею, мое почтение, целую ручки! — то и дело говорил он по-немецки и по-польски, снимая цилиндр перед мужчинами и дамами, перед сынками фабрикантов и модными художниками, перед расфуфыренными шансонетками и порядочными дамами.
— Как дела, Якуб? — приветствовали его в ответ, называя просто по имени.
Так же как он всегда был счастлив и окружен людьми, его жена, богатая, болезненная женщина из хасидской семьи, вечно дулась и держалась от всех в стороне. Она была худой и изможденной. И никак не могла забеременеть, хотя домочадцы с надеждой смотрели на ее живот и удивленно задавали ей вопросы по этому поводу. Она ходила мрачная и постоянно нервничала. Равнодушная к хорошей еде, она совсем не радовалась, когда с аппетитом ели другие. Она любила своего мужа, сходила по нему с ума, но она не могла жить с ним его жизнью. Он угнетал ее как своей чувственностью, временами проявлявшейся в нем сверх меры и доставлявшей ей только муки, так и неизменной жизнерадостностью. Когда она не могла донести ложку до рта, он ел с волчьим аппетитом. Когда она, не знавшая, что такое сладкий сон, мучилась ночами, глотая не помогавшие ей пилюли, Янкев-Бунем крепко спал и раздражал ее своим покоем и здоровьем.
— Якуб, — будила она его, — не спи так, когда я гибну и не могу сомкнуть глаз.
Переле не выносила людей, толпами окружавших ее мужа, людей, которых он привечал и одаривал, с которыми был на короткой ноге, которых хлопал по спине и которые хлопали по спине его самого.
— Я их терпеть не могу, — кисло говорила она и смотрела на окружение Янкева-Бунема с ненавистью.
Она была ревнива. Она ревновала мужа ко всем женщинам, перед которыми он снимал цилиндр, ко всем актрисам, которым он устраивал бурные овации в театре.
— Кто эта кокотка? — сердито спрашивала она его о каждой незнакомке.
Сама она не хотела его сопровождать; она избегала его знакомых, друзей. Но если он куда-то шел один, она ревновала его, устраивала ему сцены. Поэтому он редко сидел в Варшаве, предпочитая проводить время в Лодзи. В этом городе, шумном и энергичном, где трудились не покладая рук и ковали свое счастье, он вел беззаботную гостиничную жизнь холостяка. Люди его любили, и он сам любил людей. Особенным успехом он пользовался у женщин, у шансонеток из кабаре и у богатых обывательниц, мужья которых были заняты торговлей и оставляли своих жен сходить с ума от скуки во время одиноких прогулок по Петроковской улице. Они улыбались ему и буквально ели его глазами. Он очень низко кланялся им и изящно снимал цилиндр, проезжая мимо в своей карете. Ниже всего он кланялся и изящнее всего снимал цилиндр перед невесткой Диночкой, встречая ее с ее матерью, когда обе женщины выходили на прогулку, разодетые и в высоких шляпках с перьями.
Словно в детстве, когда он часами простаивал перед домом реб Хаима Алтера, чтобы увидеть ее, девочку в форменном платьице пансиона, и снять перед ней свою хасидскую шапочку, Янкев-Бунем ездил теперь туда-сюда по Петроковской улице, чтобы увидеть Диночку и с поклоном снять перед нею цилиндр. Он все еще любил ее. Он все еще помнил, как ее теплые ручки обнимали его за шею, когда она сидела у него на спине. Он помнил, как она смеялась и как восхищалась им.
Он не мог простить брату того, что он забрал у него Диночку, которую все во дворе считали невестой Янкева-Бунема. Нет, он не был счастлив с женой, чужой и болезненной, которая сама жить не может и ему не дает. И он всюду подкарауливал Диночку. Он не приходил к ней домой. Симха-Меер был с ним в ссоре. Но на улице он смотрел ей вслед, с глубоким поклоном снимал перед ней цилиндр. Все те теплые чувства, которые он испытывал к ней, он вкладывал в эти приветствия.
Диночка тоже специально прогуливалась по Петроковской улице, чтобы увидеть его, элегантного и красивого, так похожего на героев ее романов.
С тех пор как Симха-Меер занял пост генерального управляющего у баронов Хунце, она жила отдельно от родителей, в очень большой и богатой квартире. Ее муж тоже стал другим. Он облачился в европейский костюм, сбрил свою хасидскую бородку и ввел в дом новых людей, современных и богатых. Он даже говорил теперь по-немецки и называл свою жену не Дина, а Диана. Но она не выносила его по-прежнему. При всей своей благоприобретенной немецкости он, как и прежде, погружался за столом в подсчеты, ворчал себе под нос, торопился, подгонял себя, не мог усидеть на месте.