Бремя
Шрифт:
Но было поздно — потеряли они друг друга, потеряли давно, может быть, еще в тот летний день, когда лишней среди них оказалась божья коровка.
И вот она возвращается. Уже очень скоро. Без Андрея, без иллюзий... Только представить — через каких-то несколько недель, — дай-то Бог! — войдет в дедов дом, сядет на узкую кровать, на которой в снежные ночи ютились они вдвоем с Вассой. Поскрипывали дрова в печи на кухне, и ветер подвывал в такт за окном, и две женщины — молодая и старая, грея друг друга, говорили до утра. Рассказы Вассы, всегда живописные и выпуклые до натуральности, так волновали, что хотелось плакать от избытка чувств.
— Почему ты замуж не вышла, Васечка? — спрашивала молодая.
—
— Нет, правда, почему? На фотографиях — такая красавица...
— Уж какая там красавица... Но не так, чтобы и совсем нехороша. Сватались всякие, да Ванечка мой глаза мне застил. Никого не видела. Как-то мамка одного насильно, чуть ли не за шкирку привела, — смеялась Васса, переходя на забытый говор, принятый в доме ее родителей, дань далекому детству, — мамка оставила его у порога, и меня пишла шукать. А я до того испужалась, в огород убежала, и к окошку потихоньку так подкралась, и... бачу, а жених-то баранки со стола тащит и в карманы складывает... Мамка тут его и застукала... Кочергой со двора выгнала... А вечером вот смеху в хате було... Батька говорит мамке: «Оставь дивку, придэ время — сама выскочит... А не выскочит — значит, така доля ее...».
До мельчайших деталей вспомнилась та ночь — звуки, запахи, легкость в теле, рай в душе.
— В чем твой секрет, Васечка? Почему мне так спокойно и хорошо с тобой?
Но Васечка только смотрит на новорожденный месяц в окне и улыбается. Секрет он и есть секрет...
Будто вчера это было! Будто вчера!
А что если теперь кто-то живет в дедовом доме, и ничего из того, о чем она с такой отчетливостью и замиранием сердца помнит, не осталось, а выброшено за негодностью? Но нет, баба Паша обещала присмотреть за домом. И документы на дом у нее. Хорошо, что перед отъездом оформила. Да жива ли и баба Паша? И что там с могилами родных? Кто-нибудь ухаживал за ними или поросли сорняком, и кресты вороны склевали? Нет, в первую очередь она пойдет на кладбище — там все, кто любил ее, кого любит сама, полнее и сильнее, чем прежде... Да жива ли бедная баба Паша?
И так до рассвета.
«Потом, — остановила наконец себя Несса, — потом видно будет, — думала она, погружаясь в короткую утреннюю дрему. — А сегодня главное — Магдалина. Вытащить бы ее на свидание с сыном и вытащить бы ее из отчаяния».
* * *
Магда и Несса встретили черный автомобиль и сидящих в нем на перекрестке. Мальчик вышел, и машина сразу же отъехала, смотрин на этот раз не было. Магдалина казалась уставшей, слабой, но слова Нессы: «Тебе тяжело, ребенку еще тяжелее...» — напоминали ей, что в первую очередь она — мать, а потом уже — «брошенка».
— Познакомься, Джонни, это мисс Ванесса. Моя подруга.
Мальчик молча пожал протянутую руку. Выражение лица у него — настороженное. С некоторых пор он не доверял новым знакомствам. Но в этой леди не было ни высокомерия, ни взрослости, ему даже показалось, что она заволновалась и покраснела, когда подавала руку, что и с ним часто случалось.
— Мы собирались поехать сегодня в Зимний павильон, — сказала Магда, пытаясь улыбнуться, заглядывая сыну в глаза с тревожным ожиданием. — Ты, сынок, не против?
— Не против, — ответил Джонни, ему было жаль маму, жаль себя, почему-то жаль даже эту леди Ванессу, ему хотелось плакать, но он и виду не подал. — Давайте поедем в Зимний...
Джонни был одинок. Недавно ему исполнилось десять, и вот уже год, как он был одинок. Одиночество поселилось в нем, когда расстались родители. Никто из них не спросил его совета, не объяснил, что произошло. Триединство привычного мира разрушилось, раздробилось, и теперь Джонни вращался в холодном космосе маленькой отдельной частицей — сам по себе. Он все время о ком-то скучал, скучал о маме, потому что видел редко, а так хотелось каждый вечер перед сном почувствовать ее теплые губы у себя на лбу; скучал по папе, которого не узнавал в постоянно занятом своей второй женой мужчине. Отец не интересовался больше делами Джонни, не играл с ним в баскетбол и не брал в поездки, а говорил незнакомым голосом:
— Ну как твоя мать, Джонни, выздоровела?
Или:
— Почему бы тебе не сходить с Памеллой в парк, Джонни? Ты понимаешь, что делаешь ей неприятно, отказываясь общаться? Она уж не знает, как к тебе и подойти. Нехорошо...
Но Джонни смотрел с недоумением и растерянностью, будто вопросом отвечал на вопрос:
— А вы кто? Куда вы подевали моего папу? — хотелось спросить ему.
Нет, Джонни не любил общаться с Памеллой. Не любил даже существовать с нею под одной крышей. Когда он видел ее, большую и ленивую, выходящую вместо мамы по утрам из спальни к завтраку, у него внутри все переворачивалось от неопределенного, тяжелого чувства. Он наблюдал исподлобья, как отец суетливо подбегал к Памелле и, целуя в щеку, говорил слащаво, как только взрослые сюсюкают с совсем уж маленькими детьми:
— Доброе утро, малыш! Как ты спала? Я уже соскучился...
— И я, милый. Извини, никак не могу приучить себя вставать рано...
— Тебе и не надо вставать рано, малыш... Мне ничего не стоит приготовить завтрак самому... Твой кофе готов.
Они усаживались. И трапеза начиналась. Мучительная и бесконечно долгая.
А однажды утром произошло ужасное событие, о котором Джонни теперь вспоминал с чувством непоправимого позора. Памелла и отец сидели за столом и обменивались нежностями. Перед ним стояла тарелка с раньше любимым рисовым пудингом, но теперь один вид густой белой каши вызывал мутную тошноту. Памелла вдруг повернулась к нему, будто вспомнив о его существовании, и сказала:
— Джонни, хочешь, пойдем сегодня в кино? Я встречу тебя после школы — у меня совершенно свободный день.
Джонни молчал, ковыряя пудинг ложкой.
— Это тебя, кажется, спрашивают? — раздражаясь, строго сказал отец. — Почему ты молчишь. Отвечай что-нибудь...
Джонни ничего не отвечал. Ему, может, и хотелось что-то сказать, но слова застряли от замешательства где-то глубоко в горле, а вместо них поднималась на поверхность масса — смесь страха, смущения и чего-то еще, чему он не мог дать названия. Джонни пытался не дать этой массе вырваться наружу и опускал голову ниже и ниже (что будет, если она взорвется в нем, как закипевший вулкан?). И... не удержал — лава прорвалась, смешавшись со слезами и странным, недетским воплем:
— А-а-а-а-а-а-а...
Что было потом, он помнил смутно — помнил только, как Памелла отскочила от него, и остро, словно вошло тысячу мелких иголок, закололо в животе... Лишь поздно вечером Джонни пришел в себя и осознал, что лежит в своей комнате один и дрожит то от холода, то от жара, то от стыда...
После этого события жизнь стала и вовсе невыносимой. Мальчик не мог смотреть на отца, избегал его жену, и, в конце концов, закрылся в своем одиноком мире. Ему всегда было неуютно. Особенно в новой квартире, где везде он чувствовал себя беспокойно, включая даже детскую, заставленную коробками, стульями и шкафами с привидениями. Часто по ночам Джонни лежал с широко открытыми глазами и думал о матери, о том, что она, наверно, тоже не спит в эту минуту и думает о нем, и как было бы хорошо им оказаться сейчас вместе и уехать далеко-далеко... Иногда решал он написать бабушке письмо во Флориду и попросить забрать его. Но всякий раз, когда собирался это сделать, внезапно, как в грустном кино, появлялась мама и стояла, окруженная туманом, печальная, словно одинокое дерево, и вглядывалась вдаль — не идет ли сын ее, и слезы наворачивались ему на глаза.