Брызги шампанского
Шрифт:
– Там же, в Новороссийске?
– Да. Кстати, Николай Иванович... Если уж мы заговорили об этом... У Вани на безымянном пальце правой руки наколка... Перстенек с ромбиком. Живет с матерью на окраине Новороссийска. Рядом какой-то рынок.
– Продуктовый? Вещевой? – уже как бы скучая, спросил Усошин.
– Там, кажется, всем торгуют...
– Ты был у него дома?
– Нет, только на пляже встречались. Иногда пиво пили. От его дома море видно.
– Как называется улица?
– Не то Матрос Железняк, не то Матрос Кошка... Что-то вроде
Усошин опять кивнул.
Этих вроде бы разрозненных и бестолковых сведений было вполне достаточно, чтобы найти шустрого Ваню, который иногда выполняет деликатные поручения Анатолия Анатольевича Курьянова, человека веселого, красномордого, решительного.
– Мы договорились, да? – напомнил о себе Есюгин, когда Усошин встал и отодвинул к стене шаткую табуретку.
– Я здесь не был и ничего от тебя не слышал, – сказал Усошин негромко. – Такое мое слово тебя устраивает? Я здесь не был, тебя не видел, ничего не слышал? Ну?
– Годится, – кивнул Есюгин.
– Но поступаю, как считаю нужным, – Усошин со значением поднял указательный палец.
– Это уже ваше право.
– Мы с тобой знакомы по прошлой отсидке. Встречались последний раз около года назад. Я правильно все понимаю?
– Годится, – повторил Есюгин. – И еще... Если позвонит Эдуард Валентинович... Скажите ему что-нибудь не слишком жесткое... Что-нибудь обнадеживающее.
– Скажу.
– Чтоб себя не слишком корил... Ему не в чем себя винить, он делал для меня даже больше, чем я заслуживал.
– Договорились.
– Бестолковый, беззлобный, наивный человек, а ему достался такой вот ублюдок вроде меня. Если приехать захочет... А он, наверно, захочет... Отговорите. Не надо ему всего этого знать. А то еще умом тронется, бедняга.
Жизнь в Коктебеле замерла совершенно. Люди исчезли не только с пляжей и с набережной, они исчезли с улиц, даже, казалось, покинули свои дома и ушли куда-то в горы, где окончательно одичали и обросли густой, клочковатой шерстью. Редкая машина на дороге становилась событием, и ее долго провожали взглядом случайные прохожие.
Опустел базар.
Только несколько бабок, одетые во что-то невообразимое, среднее между зэковской фуфайкой и спецовочным халатом, нахохлившись, как старые вороны, пытались продать по дешевке поддельный коньяк «Коктебель». Божественный напиток, как выразился поэт.
Жора затаился где-то в Щебетовке и обреченно смотрел, как мне представлялось, на бесконечные потоки дождя, стекающие по стеклам окон. Верил ли он в наступление лета? Вряд ли. Сам признался – не верю. Глядя на бандитски взбудораженное море, на горы, иногда появляющиеся в просветах туч, вслушиваясь в шум дождя... Нет, невозможно поверить даже в отдаленную возможность тепла.
– Не будет больше лета, – сказал Жора как о чем-то само собой разумеющемся. – Никогда.
– Наверно, ты прав, – согласился я.
Отшумев, откричав и отсмеявшись, шумно умчался в Москву Юдахин издавать очередной сборник своих стихов, созданных здесь, под горячим солнцем Коктебеля.
Я остался один на весь девятнадцатый корпус. Директор Леонид Николаевич сделал для меня единственное, что мог, – оставил в номере и велел уборщице притащить рефлектор, чтоб не замерз я здесь окончательно.
– Прячешься? – спросил он меня как-то напрямик.
– Прячусь, – кивнул я.
– От кого?
– От себя в основном.
– Удается?
– Иногда.
– По коньячку? – спросил он.
– Можно, – кивнул я, и мы направились в его собственную гостиницу, сооруженную рядом с Домом творчества писателей.
Под одним черным зонтом, который директор великодушно раскрыл над нашими головами.
– Прекрасная погода, не правда ли? – неожиданно сказал я и, только произнеся эти слова, ужаснулся – в них таилось мое разоблачение.
– Жить можно! – весело рассмеялся Леонид Николаевич.
Он ничего не уловил в этих словах, они показались ему простенькой шуткой, которыми обычно тешатся, когда затягивается молчание. Да, наверно, так можно сказать – я пребывал в затянувшемся молчании. Во мне опять наступала пустота.
Перед самым поворотом на улицу Десантников мы увидели рыжего лейтенанта. Он стоял посредине мостовой и с недоумением рассматривал мутные ручьи, обтекавшие его сапоги. На дождь он не обращал никакого внимания.
– Вы куда? – спросил рыжий, увидев нас под зонтом.
– Коньяк пить.
– Возьмите меня.
– Пошли, – рассмеялся директор. – О делах ни слова, – предупредил он.
– Только про баб и погоду! – клятвенно заверил лейтенант.
– Принимается, – кивнул Леонид Николаевич.
Ох, и набрались мы в тот дождливый день, ох, и набрались. Коньяк был хороший, рюмки тяжелые, с гранями, а из закуски нашлись только конфеты в сверкающих обертках.
Лейтенант разулся и оставил сапоги в прихожей. Там же повесил на крючок свой мокрый китель и тяжелую фуражку, с которой сочилась вода. Войдя в комнату, он снял и рубашку, старательно разложив ее на батарее. И неожиданно оказался щупленьким, несчастным парнишкой в растянутой майке с неуверенным взглядом и всклокоченными рыжими волосами. Он не говорил ни о бабах, ни о погоде, лишь молча переводил взгляд с меня на Леонида Николаевича и исправно пил до дна. И только ночью, когда уже отключили свет и мы сидели при свечах – а при свечах коньяк приобретает вкус действительно божественный, – он наклонился ко мне и спросил шепотом:
– Скажи честно... Как собутыльник собутыльнику... Это ты?
– Конечно. Это я.
– Я так и знал. – Он нащупал под столом мою руку и крепко пожал. И я ответил ему пожатием не менее крепким и не менее искренним. И не менее хмельным, если уж откровенно.
– Кончайте шептаться, – сказал Леонид Николаевич и поставил на стол новую бутылку коньяку. В глубине ее, в самой глубине, вспыхнули огоньки свечей, обещая жизнь счастливую и бесконечную, полную настоящей любви и настоящей дружбы.